Провинциальный человек - Виктор Потанин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Видел? — спросил старик. И опять не дождался ответа. — Ястреб — это беда. Меня в детстве тоже чуть не заклевала птица. Мы с тятей к тетке пошли в соседню деревню. А мне уж — десятый годок... Я говорю: тять, я по ближней дороге пойду? Ладно, сынок, иди, говорит. Ну я и пошел. Иду, а навстречу мне зайчонок бежит. Смотрю, а глазок-то у него нет — выклеваны, да-а. Он бежит и на коряги, на пни натыкается. Жалко его стало. Зазевался и не успел моргнуть, как на голову мне кто-то — бах! — свалился и ну клевать. Я не соображу, крик поднял, а он — еще пуще. Я закричал со всей мочи, ручонками машу, а он меня долбит... Так хорошо, тятя соседней дорожкой шел, а ходил-то всегда с ружьем. Он у меня егерем был. Тятя набежал да и пристрелил ястребка-то. Это порода, говорит, такая есть. Им лучше не попадайся. Ох и злющи-и. Посмотрели, а в метрах десяти — гнездо. У него птенчики были. Он, видно, их охранял. Во какой!
— А где жили-то вы?
— А везде! И здесь, и у хохлов, и в Сибири. Ты спроси: где я не жил? Везде жил. В Сибири жили смолоду со старухой. Я ее украл. У ей жених был, а я, видно, больше ей приглянулся. Там уже все сговорено было о свадьбе... Потом скрывались мы с ней. На кордоне обосновались. Я лесником работал.
— А дети-то у вас есть? — спросил я.
— Были. Да сплыли. Первый-то хороший был мальчонка. Кудрявый, по отцу. Сидит, бывало, у окна, а как увидит меня, засмеется, в ладоши захлопат: тятя, мол, тятя... А потом жар сделался. Заболел, заболел да и помер. Старуха убиватся. Ну а я гробик сколотил и зарыл его.
— Сам зарыл?
— Сам. А никого рядом не было. На кордоне же.
— А потом дети были?
— Были. Много было. Пять или шесть. Да все помирали. Потом старухи сказали: не надо было самому ребенка зарывать — примета така нехороша. Вот всех и схоронил. Поживут два-три годика, а потом — в земельку.
— Так ни одного и не осталось?
— Приемна дочь есть. Она на Кубани живет. Посылки мне шлет. То конфеток, то крупки — и то рад. Один ведь живу.
— А жена?
— А старуха-то померла. Захворала, захворала — и туда же... Вот так и живу один. Жаль, конечно, старухи. До последнего все надеялся. Я уж ее сам и в уборну водил, и на печке ей голову мыл, обтирал. В баню-то уж она не решалась. Мы хорошо с ней жили, не похаю, ох, не похаю...
— А кто же за вами ходит?
— А че за мной ходить? Я не маленькой, слава богу. Сам хожу. Руки, ноги, голова — все целехонько... Вон с Шариком и живем. Аха, Шарик?
Шарик хвостом застукал по земле и прижался к хозяину.
В это время замычала корова. Подошла хозяйка. Я кинулся открывать калитку, потом задержался в ограде и слышал, как Татьяна уговаривала свою кормилицу, ласкала ее, а потом молоко стало звенеть о подойник. Я заслушался, оцепенел.
— Зови дедушку-то. Он давно ждет, — подала голос Татьяна.
Я пригласил старичка. Хозяйка налила ему полный бидончик. Он обтер губы платочком, потом сразу отпил из бидончика. Попрощался. Пошел тихим шагом. Собака бегала вокруг него кругами, подпрыгивала, наверно, очень его любила.
— Одинокий, — заговорил я. — И собачке рад... Трудно мужику одному стариться... Без женского глазу.
— Да у него порядка больше, чем у любой бабы... Это ж кума Григорий. Неуж не понял?
— Как?! Кума?..
— Да соседска девчонка его так прозвала. Бабка-то ему через забор: кум да кум... А девчонка-то малехонька, кого она понимат, вот и переиначила кума-то в куму... И пошло по деревне так...
Я возвращался медленно. Прошел специально по переулку. Возле домика кумы Григория задержался. Было тихо. Окна мягко горели. Белые занавески приветливо вглядывались в синюю темноту. С реки веяло прохладой. На другом берегу таинственно и тихо дремали березы. Они много видели на своем веку. Ведь деревья живут дольше человека и знают о нем больше, чем сам человек о себе...
Шторм
Поезд мчался сердито, уверенно, вагон качало, как лодку. «Куда торопится машинист? Куда?» — думал Алеша и жадно курил. А за окном согнулись деревья, в темных тучах мелькали птицы — то ли голуби, то ли галки. Птицам чудилась уже зима, потому они кричали, метались.
Эта боль птиц передалась и Алеше и смешалась с его собственной болью. Он ехал с юга, с теплого моря, где с ним случилось несчастье. Он смотрел теперь на осенний дождь, на печальных галок и все думал об этом, только об этом.
Год назад Алеша заболел. Врачи сказали — пустое дело, теперь у каждого бессонница, нервы, надо просто меньше читать, меньше думать и хорошо бы на месяц к морю. Врачам виднее, а у матери — горе, и сестренка плачет, кулачки сжала: «Да брось ты свои книжки, Алеша!» А он опять сдал экзамены на «отлично». Перешел на последний курс, дома рады. Но все равно достали ему путевку санаторного типа: пусть забудется, отдохнет. Путевка на сентябрь — самый бархатный месяц. Да только беда — как раз начало занятий. «Ничего, не сгорит институт, потерпит», — так решили в семье.
Вначале завернул в Краснодар к другу детства. Когда-то жили в одном доме, в одном подъезде, сроднились, как братья. Завернул, а Николая нет дома: позвали к тетке помочь с уборкой винограда. А та живет у Азовского моря.
В Краснодаре — зной, сухой ветер, тополя запылились, обвисли. И на дорогах теснота: все машины, машины, бегут куда-то, как веселое стадо. И людей полно, как на базаре — шумят, торопятся, не понять их. Зашел к соседям. Те смеются: «Чего повял, парень? К Николаю ведь можно автобусом, на Темрюк — прямая стрела. А там рядом...»
«Зачем поехал? Зачем?» — И опять закрылись глаза от боли. Но это не боль даже — хуже. Ту хоть можно задержать где-то, отвлечься, а здесь совсем нет покоя: точно приставили к виску большой гвоздь, размахнулись — и вот ударят сейчас, вгонят по шляпку. Ударят, но что-то медлят, уж лучше бы скорей били, скорей бы... И он не выдержал, поднял голову. И сразу вздрогнул, прижался в угол: в дверях стоял незнакомец. Лицо усталое, как от болезни.
— Напугал тебя?
— Хорошо, хорошо, — забормотал невпопад Алеша, и еще сильней испугался.
— Я потихоньку, не помешаю... — Он все еще стоял в дверях, моргал вопросительно.
И тогда Алеша пригласил:
— Располагайтесь. Я один тут...
— А я согласно билета.
— Разве станция?
— Только что...
Но Алеша не видел станции, пропустил.
— Сынок, помираю без курева. Не задымлю тебя?
— Курите, курите! — почему-то обрадовался Алеша, засуетился. Ему стало лучше с чужим человеком, а то совсем потерял себя. Да и тот не молчал, улыбался.
— К морю ездил, сынок?
— К морю... — ответил Алеша и вытянул шею. Но это ветер свистел в вентиляторах, как будто выла собака.
— А загар кому продал? Мамке как отчитаешься?
— Мне нельзя загорать, — смутился Алеша и опустил низко голову.
— И мне запрещают. Кровяное большое давление. Давит кровь, не унять.
— Вы бы лечились! — И опять Алеше стало полегче, и он не заметил, как вошел в разговор.
— Кого... Одно лечишь — друго калечишь. Кабы жись сама не давила. Подтыкат добро под лопатки... Ну чё, покурим, студент?
— Откуда вы знаете?
— А, поди, не студент? Все вижу, парень. Две руки у тебя, две ноги.
— Сколько? — не понял Алеша, и вдруг дошла шутка, и засмеялся. И снова легче дыханию, будто споткнулось о него теплое облако, захватило всего, понесло. А сосед к нему ближе подвинулся.
— Ты зови меня просто Василеем. Можно даже Васильем Петровичем, а дядей Васей не зови, не люблю. Как-то скользко выходит, да и какой я тебе дядя?
Алеша промолчал. Он смотрел в окно. Мелькали темные поля, перелески, и эта темень в поле — пустая земля. С нее сжали все, вспахали стерню и оставили — отдыхай теперь до весны. И она затихла вся, и дождь над ней как одеяло, и ничего ей не страшно. И Алеша тоже присмирел, успокоился, вагон монотонно постукивал, в купе было чисто, прохладно, пахло свежим бельем, сигаретами, колеса не замолкали, и хотелось так ехать, ехать, чтобы все забыть, потеряться, а потом снова где-то проснуться, воскреснуть и зажить счастливо, по-новому, и чтоб рядом были и мать, и сестренка — его кровь и душа. Отвлек его Василий Петрович.
— Тяжело на учебе?
— Да нет, легко даже, — усмехнулся он, закурил.
— А ты не хвастай. Везде тяжело. И на войне, и в семье, и в работе. А учеба — та же работа.
— Вы воевали? — оживился Алеша. Он любил старых солдат-ветеранов, завидовал их жизни, воспоминаниям.
— Всю войну от звонка до звонка. Такого, сынок, нагляделся... И горел, и тонул, и землей засыпало. А я встану, отряхнусь да опять пошел. Думал: жись моя вечна. Да, видно, не вечна. Все теперь заболело.
— Вы бы путевку взяли, Василий... Как ваше отчество, забыл?
— А давай выпьем по полной и вспомним.
Он достал из чемодана «Столичную», обтер чистым платком, поставил на столик. Так же неторопливо достал стаканчики, зеленого лука и вдруг улыбнулся доверчиво, по-родному. Глаза приблизились и раскрылись.
— У меня горе, парень. С похорон еду... Вот сижу с тобой, а горе ест меня, изглодало. Нет, не могу, честно слово. Давай зальем, выпьем...