Провинциальный человек - Виктор Потанин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ленька, ремень, скорее!!!
У того все спуталось в голове и хочется зареветь. Он уже хнычет, и сошлись вместе плечики, но из трясины опять тянется рука дяди Коли. Она ему машет, зовет. И тогда Ленька вытягивает из брюк ремень и ползет на животе к дяде Коле. Ползти страшно, а локти не подчиняются и проваливаются вниз и тянут за собой все тело. Но Ленька стиснул зубы и забыл обо всем на свете. И вот уж совсем рядом голова дяди Коли, и теперь Ленька приподнимается и бросает вперед ремень. И сразу дядя Коля тянется к пряжке, но достать не может и только делает себе хуже. Под ним снова ходит трясина, а из глубины выскакивают пузыри и сразу лопаются с глухим страшным звуком. Но Ленька на них не смотрит. Он рывком стягивает с себя рубашку, свертывает ее жгутом и привязывает к ремню. Один конец жгута закрепляет за куст. Теперь только б добросить, только б хватило ремня! И он снова бросает, но пряжка летит мимо. Он бросает снова и снова, наконец, пряжка в руках дяди Коли. И он сразу начинает себя подтягивать вперед и вперед. И вот уж из трясины показались плечи и грудь его. И вот уже он сам выползает к Леньке. И сразу хочет что-то сказать, но не может. В лице — ни кровинки. Ленька помогает ему подняться на ноги и отводит на твердое место. И только теперь дядя Коля повернул лицо к нему, улыбнулся:
— Ну, брат, ты просто герой!..
— Зачем вы?.. — отвел глаза Ленька.
— А затем, что жизнью тебе обязан...
И опять молчит Ленька, только глаза заблестели от гордости да щеки вспыхнули, как у девчонки. А дядя Коля точно слышит тайные мысли:
— Надо б в школе о тебе рассказать...
— Я только нынче в школу пойду...
— Все равно расскажу! Вон какие чудеса у вас на болоте, прямо черная магия... — Он хочет улыбнуться, но вместо улыбки выходит гримаска... Потом он останавливается и морщится от боли. У него что-то случилось с ногами, идти он почти не может. Сделает шаг и остановится, побледнеет... А Ленька поддерживает его за руку.
Даже и ночью эта боль не прошла. Он плохо спал и все время бредил и сбрасывал с себя одеяло. Зато на другой день ему стало лучше, потому что приехали его друзья. Они сошли вечером с московского поезда и поставили две палатки в степи. Все на станции говорили, что эти люди станут осушать Волчье болото. А после них придут строители и будут строить большой газопровод. И Ленька верил этому, да и дядя Коля ему подтверждал... И все на станции ждали себе перемен. И мать Леньки на тоже ждала:
— Скоро, сынок, здесь все зашумит, загудит. И народу наедет, народу!.. Хоть на старости лет погляжу...
— А я вам стариться теперь запрещаю! — услышала она слова дяди Коли.
— А я согласна, согласна... Какие еще наши годы!.. — смеется мать и смотрит на Леньку, и глаза у ней еще молодые, веселые, с тугой синевой посреднике. И такие же глаза у Леньки.
Кума Григорий
Опять над городскими крышами бродит синий апрель, опять весна и надежды... Вот и сгинули, наконец-то, последние морозы. Радуется, торжествует душа. И опять задули теплые ветры, закричали на деревьях грачи. Опять, опять! Какое это хорошее весеннее слово. Оно и подгоняет меня все время, не дает усидеть на месте. Потому и еду в ближайшую субботу в свою родную деревню. Везет меня туда маленький старый автобус, и все в нем дребезжит и грохочет, но для меня эти звуки милее всего на свете, ведь я еду в родную деревню и через сорок минут совсем приеду...
И вот уж заканчивается моя дорога, и вот я стою возле своего деревянного домика и здороваюсь с ним, как с человеком. И дом тоже кивает мне: с приездом, мол, дорогой хозяин! С приездом... Я открываю ставни на окнах, снимаю замок с двери и шагаю в сени. А из сеней — в мои хоромы. Запах сырости и земли бьет мне в лицо — и я начинаю чихать. Но это быстро проходит, да и сквозь мутные стекла пробивается солнце. И с каждой секундой его все больше и больше. И я уже улыбаюсь, и веселеет душа: ничего, скоро помоем, выскребем рамы с песочком, потом побелим стены известкой, потом застелем горницу самоткаными деревенскими половиками, вытащим самовар — и тогда... Но в этот миг меня отвлекли.
— Здорово живем, Федорович! С возвращением! Че-то нынче с задержкой. Я уж ждать тебя перестала, хотела домишко твой продавать... — И соседка смеется, прикрывая ладошкой рот.
...Да, это зашла наша соседка Васса Ивановна — моя помощница и неразлучный друг. И я ей рад, бесконечно рад.
— Проходите вперед, Васса Ивановна. Сейчас будем чай с вами пить. У меня термос вон...
— Не утруждайся. Я только-только из-за стола. На сундучок вот сюда присяду. Не возражаешь?
Она улыбается, и я улыбаюсь. На вид ей будет около семидесяти, а на самом деле — семьдесят пять. Она знает нашу деревню вдоль и поперек: кто когда родился, женился, кто умер, кто заболел... Она у нас всех старичков обмывает и провожает в последний путь. Ни одни похороны без нее не обходятся, ну а свадьбы — подавно.
— Что у вас нового, Васса Ивановна?
— Весна новая, Федорович... — И, немного помолчав, добавляет: — Опять, значит, дожили, а я уж думала — не дожить. Охо-хо. У меня, слышь, снова ноженьки заболели. Только лягу — заноют да заноют, хоть отрывай. И оторвала бы — не жалко, так они мне досадили — не приведи никому...
— В больницу надо!
— Ой, не надо, не надо! У нас фершал — девчонка молоденька — кого она знат. Одни парни в уме... Спасибо куме Григорию — вчера дал натирание — так седни хожу...
— Кто дал?
— Кума-то Григорий. То ли не знашь? В Марусином домишке живет? Да неуж не видал?
— Приезжий, что ли?
— Ну, робята! Осенеся еще приехал. Как Маруся Фалина померла — он и купил сразу домишко. А че? Там ишо можно жить. Он и картошку Марусину выкопал и убрал огород, как горницу. Да неуж не видал? У нас только и разговору... — Соседка в обиде, поджимает губы и замолкает. Я опять уговариваю ее выпить чаю. Она отказывается, потом внезапно соглашается, садится на табурет поближе к столу.
— Плесни не то малехонько. Хоть конфеточку пожую да на табуреточке посижу. Так баушка твоя Катерина говаривала. Ну и мы за ней. — Васса Ивановна берет осторожно чашку, смешно выпячивает губы и с шумом втягивает в себя чай. Руки у ней большие, натруженные, перевязанные ниточками в запястьях. Как-то я поинтересовался — к чему это? Она ответила: от растяженья, мол, и чтоб не тянуло к погоде. Чай в термосе очень горячий, она обжигается.
— Он што ли с перцем у тебя или с вином? — Глаза у нее веселеют, она что-то вспомнила.
— Как-то баушка Катерина говаривала: мне, мол, уж девятый десяток пошел, а я это винишко так и не пробовала. Так и не знаю — то ли горько оно, то ли сладко? — Соседка смеется. — А я ей, знашь, че ответила? Оно, говорю, не горько, не сладко, оно, баушка Катерина, сильно солено. На ведро соли ведро воды — вот и будет вино. — Соседка смеется, даже забыла про чай. Чашка стоит на столе, как беспризорная...
— Ну и поверила баушка?
— Еще че. Ты, говорит, Васонька, надо мной не хохочи. Мы уж люди не ваши, мы уж небесны. Я ведь уж все манатки свои собрала да че-то подвода за мной не приходит. Вот оно как, Федорович. До последнего часу была в своем уме Катерина Егоровна. Это надо понять.
— Да я понимаю.
— Ой, парень, не говори. На прошлой неделе я у ей на могилке гостила. А крест-от совсем худой. Неуж тебе не поправить?
— Вот подсохнет немного — поправлю. А пока грязно, в бору не пройти.
— Так я тебе дам резиновы сапоги. Аха? Че молчишь?
А что мне ответить. Я прячу глаза. Но соседка не замечает.
— Нынче кладбище-то вовсе не огорожено. Скотина ходит по могилкам, рушит копытами... Ой-е! Когда это было-о? Стыдобушка. То ли совесть народ потерял, то ли совесть нас потеряла? — Соседка смотрит на меня вопросительно, щеки подрагивают. — Мама, бывало, скажет мне: «Васонька, как умру — дак не забывай. Приходи на могилку да содержи ее. Потом дети твои так же к тебе придут». А нынче — не то. Не то, Федорович. Вон на прошлой неделе Николая Павлова схоронили. Ему — сорок восемь всего, а мать живая осталася... Да како же теперь житье? Некому воды принести, в магазин сходить. Баба-то его, как закопали, села да уехала. И деток с собой забрала.
— Николай умер? — вздрагиваю я. — Отчего? Болел?
— А не знаю — болел, не болел. Сердце, говорят, разорвало. Оно ведь все к сердцу. Сам знаешь — детство-то како было у Кольки. По миру ходил, на кусочках... Бывало, зайдет к нам да встанет к порогу, а сам кулачком водит возле пупа, да че-то помыркивает. Моя мама-покойница спросит: «За кусочком, Коля, пришел?» Он головой мотнет: за кусочком, мол, за кусочком. А мама моя расстроится да обхватит его в беремя: «Ой, Коля ты, Коленька! Мы же сами хлебца чистого не видали, может, хоть лепешки картовной попробуешь?» Он опять головой замотат, обрадуется. Вот оно — дело-то. Так и в школу пошел — ни одеть, ни обуть. Хорошо, учителя два рубашонки где-то достали, да, поди, со своих ребятишек сняли, а на Кольку одели... — Соседка схохотнула и на меня в упор посмотрела. — А он че тогда выдумал. Он их сразу, обе рубахи, одел да по всем оградам — айда. А сам хохочет: «В двах рубах, в двах рубах!» Ну, понятно, что хвастатся. А худоязыкой был — го-о-спс-ди! Да что говорить — сирота, сук-отломыш. Отца-то когда убили, он еще в люльке болтался. Да и после войны жить не легче. Все нехватки да недостатки. То одного нет, то другого. Кака же Кольке учеба? Это у тебя мама грамотна, в трех местах прирабатывала, чтоб тебя накормить. Да баушка Катерина ночей не спала — и косила, и землю копала, и по дрова... Да че тут. А Колькина мать из больниц не вылазит — не приведи никому. И это с самой, считай, войны. Здоровья нет, дак не купишь. А теперь и вовсе зачахнет — без сына-то. Хорошо, хоть кума Григорий ее не бросат. Недавно огородчик поправил да поднял заплот. Она ему тройку дает: за труды, мол, за беспокойство. А он даже выпал с лица — нет и нет, ни за что...