В годы большевисткого подполья - Петр Михайлович Никифоров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Следователь, подумав немного, сказал:
— Вы все же открыли бы родных-то…
— Злы они на меня, не признают…
Следователь, подавляя улыбку, проговорил:
— А вы попробуйте.
На этом допрос окончился. Из поведения следователя я убедился, что через него с воли тянется ко мне невидимая нить. ;
Скоро пришло письмо от «родных». Старики подробно описывали, какую радость доставило им письмо, и горевали, что сын их попал в тюрьму. Это письмо взволновало меня, как будто оно действительно было от родных. Эту ночь я не спал. Картины воли, новой работы волновали меня до утра. Необходимо было изучить состав всей моей «родни». Товарищи прислали мне список вместе с подробным описанием села. Прошло немало времени, пока я все это усвоил.
Тогда я послал начальнику тюрьмы заявление, что хочу видеть следователя. Дня через три он приехал.
— Здравствуйте. Что скажете нового?
— Хочу открыть вам мою фамилию.
— Да? Слушаю.
— Моя фамилия — Мишустин. Зовут меня Иваном.
Следователь вынул из папки бланк протокола.
Я подробно ответил ему на вопросы о моей родословной. Следователь с удовлетворением закончил протокол и дал мне подписать. Ничего больше не сказав, он ушел. Я не особенно верил в возможность освобождения и не волновался.
Весна кончилась, наступил июнь.
Хороши в Крыму летние ночи! Небо темное, бездонное, природа безмолвна, и это безмолвие так торжественно и величаво, что вслушиваешься в него, ждешь чего-то необычайного.
В одну из таких ночей я стоял на столе у окна камеры и через решетку всматривался в темное небо. Голубоватые звезды шевелили своими короткими лучами. Тишина стояла необычайная, лишь изредка нарушала ее наводящая тоску перекличка часовых: «Слу-у-у-ша-ай!»
Вдруг кто-то негромко и грустно запел:
Как дело измены, как совесть тирана, Осенняя ночка темна.
Темней этой ночи встает из тумана Видением мрачным тюрьма.
Кругом часовые шагают лениво;
В ночной тишине то и знай,
Как стон, раздается протяжно, тоскливо: «Слу-у-у-ша-а-ай!»
Раздался хриплый голос надзирателя:
— Эй, ты! Довольно! Распелся там!
Песня внезапно оборвалась.
Очарование было нарушено. Я лег на жесткую койку.
Прошел месяц. Меня опять вызвал следователь.
— Вашу фотографию родные признали. Необходимо выяснить еще некоторые вопросы. Вы прошлый раз не указали, что у вас есть дядя. Как его зовут?
«Э-э! Чтоб он провалился, этот самый дядя! Чорт его знает, как его зовут!»
Надо было, однако, что-то ответить.
— Есть один дядя, которого я с малых лет не видел и почти не знаю его, а зовут дядю Александром, кажется…
— Андреем, — пробурчал следователь себе под нос.
Он равнодушно перелистывал дело. Я стоял, как провинившийся школьник, и ждал, в какой ядовитой формуле следователь выразит мой провал.
Но он неожиданно заявил:
— Вашу личность можно считать установленной. Еще одна формальность, и обвинение вас в бродяжничестве будет снято, вы будете переданы политическому следствию.
— Какая еще формальность? — спросил я.
— По закону мы должны предъявить вас вашим родным для личного опознания. Для этого надо послать вас на родину. Заявлений у вас ко мне не имеется?
— Нет, не имеется.
Следователь ушел. Меня отвели в одиночку, а на следующий день вызвали к старшему надзирателю.
— Ну, бродяга, давай расковываться, — сказал он.
Кандалы были сняты. Когда я пошел, то почувствовал неудобство: мускулы ног, привыкшие поднимать тяжесть кандалов, действовали с той же силой, и когда я делал шаг, ногу как будто подбрасывало. Но я ликовал: «Нет цепей!» Сняли с меня и арестантскую одежду, выдали мое заплесневевшее на складе одеяние. Я почувствовал себя почти на свободе. Начальник тюрьмы предложил мне перейти в «политический дворик», но я попросил до отсылки оставить меня в одиночке. Мне не хотелось расставаться с молодежью. Теперь я имел возможность общаться с нею свободно. Надзиратель мне не препятствовал.
С воли прислали мне явку в Харьков и три рубля.
В конце сентября я был отправлен с очередной партией арестантов в тульскую тюрьму, так как «мое» село находилось в Тульской губернии. В открытом листе значилось: «Следует для удостоверения личности». Приписки «склонен к побегу» уже не было. Это сильно облегчало мое положение.
Во дворе феодосийской тюрьмы нас встретила толпа надзирателей. Началась «приемка». Раздевали догола, прощупывали все швы одежды. Старший надзиратель спросил:
— Куда идешь?
— Домой, для удостоверения личности.
— За что был арестован?
— Паспорт потерял. Арестовали на облаве.
— Кучко, принимай!
Я начал было одеваться, но сейчас же получил затрещину и свалился на землю.
— Иди так… в камере оденешься!
Я схватил свое барахлишко. Не утерпел, оглянулся на старшего и бросил:
— Зверье!
Ударами меня свалили на землю. Надзиратели били меня сапогами. Но я, сжав зубы, молчал и лежал, не двигаясь.
— Тащи его! — крикнул старший.
Меня схватили за руки, поволокли вверх по лестнице и впихнули в пересыльную камеру. Вслед за мной бросили и мою одежонку. Я встал, оделся, вымыл холодной водой окровавленное лицо. На боках было несколько кровоподтеков, на виске — кровавая рана.
— Жив, значит по-божески били, — встретили меня арестанты.
— Действительно, «по-божески» — на ногах стою.
После первого «приема» меня больше не трогали. На пересыльных обращали мало внимания.
Время тянулось медленно и нудно. Тюрьма была придавлена жестоким режимом. Через две недели меня вызвали «с вещами» и передали в числе других арестантов конвою. Партия состояла человек из тридцати. Большинство шло на каторгу; некоторые были закованы не только в ножные, но и в ручные цепи. Нас разместили в вагоне и объявили, чтобы никто без разрешения часового не вставал со скамьи: можно было только сидеть или лежать.
На третий день мы приехали в Тулу. Меня и еще двоих арестантов вывели из вагона и передали местному конвою. Нас водворили в огромную старинную тюрьму. Пересыльная камера была очень большая, с цементным полом. Никакой постели не полагалось. Люди спали прямо на цементе. Мне пришлось особенно плохо: подостлать было нечего. Вшей столько, что было даже видно, как они ползали по полу.
Политических в камере было четыре человека: двое шли в административную ссылку, а третий, как и я, — на родину.
Наконец меня извлекли из тульской тюрьмы и передали уездному исправнику. Из Тулы, под конвоем трех стражников, на подводе, меня отправили в Богородицкий уезд. Там присоединили к партии в пять человек и под конвоем пяти стражников отправили дальше. Шли по безлесным полям, ночевали в волостной каталажке. Через два дня, к вечеру, мы подошли к густо заросшей лесом глубокой балке. Все изрядно устали. Конвойные, закинув за плечи винтовки, лениво покачивались в седлах. Присмотревшись к балке, я решил, что