Украинско-российские взаимоотношения в 1917–1924 гг. Обрушение старого и обретение нового. Том 2 - Валерий Федорович Солдатенко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Повстанчеству не суждено было дойти не то что до самостоятельного государственного строительства, но и приблизиться к пониманию исторической миссии государства вообще, осознанию, что государство, в том числе национальное, – категорический императив времени. Выступая против государства как такового, повстанчество ограничивало свою цель узкорегиональными задачами, реализовать которые без государственных рычагов было практически невозможно. Следовательно, оно неизбежно попадало в тупик, и было обречено рано или поздно на поражение.
Что же касается иностранных оккупантов, то, не выдвигая задачу борьбы с ними на межгосударственном уровне, ограничиваясь противоборством на локальных «родных» территориях, достичь конечного успеха было также нереально. Следовательно, выводы историка кажутся искусственными, надуманными.
Вряд ли можно согласиться и с внутренне противоречивым тезисом В. Чопа, что повстанчество в лице махновщины было «отличной от государственнической формой национального пробуждения, поставившей в основу своей идеологии анархизм»[444]. Искусственным, декларативным выглядит тезис автора о том, что Революционно-повстанческая армия Украины (махновцев) – это один из «национальных центров», который хоть и стоял на отличных «общественно-политических позициях», не может быть причисленным к «антиукраинским» движениям, «хотя она (махновщина – В. С.) противостояла политическим стремлениям, очевидно, большей части национально сознательного населения»[445].
И уж совсем запутывает вопрос следующее рассуждение, противоречащее вышеприведенному: «Махно блестяще разыграл карту украинской безгосударственности. Националисты считают свойственное украинский массе отсутствие государственнического чувства большой слабостью и бедой, проклятьем крестьянского индивидуализма. Махно своей идеологией превратил Украинскую безгосударственность в силу, облагородил ее европейской социальной теорией и повел через ад гражданской войны в боях за крестьянское счастье». Никакой пафос не в состоянии заслонить логической беспомощности написанного. Еще больше это было доказано исторической практикой, что хорошо осознает и В. Чоп, продолжив приведенное словами: «До него (крестьянского счастья – В. С.) не дошел ни сам Махно, ни люди, которых он вел. Но их нельзя упрекать в том, что они недостаточно сильно желали сделать это». Подобной логикой можно не только оправдывать, но и восторженно расхваливать любой, самый безрассудный фанатизм. И, похоже, В. Чоп склонен к этому, сожалея, что у махновской, далеко небезупречной, практики не оказалось последователей. «Махновский район, – вынужден констатировать автор, – понес за четыре года войны колоссальные человеческие и экономические потери. Роковое значение приобрел факт того, что махновскую идеологию отказалось (подчеркнуто мною – В. С.) глубоко воспринять (уместно задать вопрос, который волнует В. Чопа – почему? – В. С.) крестьянство других местностей Украины, исповедующее индивидуальные формы ведения хозяйства»[446].
В своей публикации запорожский историк не раз возвращается к вопросу о том, была ли «форма махновского общества (? – В. С.) государством?» (очевидно чувствует слабость аргументации и отсутствие собственной убежденности в том). Однако его импровизации доводят до следующих ответов: «Согласно одним определениям, была – обладала суверенитетом (что конкретно имеется в виду, сказать трудно – В. С.) и признаками всеобщей общественной организации (то же самое – В. С.).
С другой стороны, принцип организации общества был совсем иным, чем у государства, направленного не сверху вниз, а снизу – вверх, и не существовало государственного аппарата публичной власти. Однако на время войны его заменяла военная власть (подчеркнуто мной – В. С.). Она должна была уйти с политической арены после завершения боевых действий и, как следствие, унести с собой государственность (подчеркнуто мной – В. С.). Учитывая, что из состояния войны махновцам так выйти и не удалось, правомерно сделать вывод о том, что во время своего существования махновское движение приобрело форму государства»[447].
Можно согласиться с тем, что военная власть в условиях Гражданской войны может подменить собой государственность, возможно – несколько точнее – стать своеобразной государственной политикой, что демонстрировал С. В. Петлюра. Однако довести до победного конца свои боевые действия такое «государство» никогда бы не смогло из-за неустранимых антагонистических противоречий со средой, которая его плотно окружала.
Как ни странно, В. Чоп со всей серьезностью пытается доказывать, будто махновское «государство» имело особые характеристики: «республиканская форма правления, которая сочеталась с определенными авторитарными тенденциями, основанными на высоком авторитете лидера; открытый характер общества, отсутствие частной собственности на землю, присутствие элементов «рыночного социализма», товарное зерновое земледелие, а также отсутствие четких границ»[448].
Кажется, стоит хотя бы на мгновение задуматься над последней характеристикой, чтобы сделать вывод о полной беспредметности, алогичности ведения дальнейшей речи о какой-либо махновской государственности. Для В. Чопа же самоубеждения, очевидно, достаточно, чтобы не останавливаться на вышеизложенном. Констатируя, что характерной особенностью упомянутого государства было «исповедование идеологии, направленной на преодоление в будущем государственного состояния общества», он замечает: «Давая себе отчет в подобном положении дел, Махно с единомышленниками прилагал усилия для сокрытия внешних проявлений государственности»[449].
Беспомощность аргументации В. Чопа достигает крайних пределов, когда он заводит речь о том, что «махновщина – это в значительной степени последний бой крестьянской земледельческой цивилизации с индустриальной», это «противостояние Города и Села»[450]. Остается загадкой, как можно склоняться не только к определенным историческим оправданиям таких явлений как махновщина, но и прибегать к обобщающим оценкам вроде такой, будто «трагедия Махно не в том, что он хотел выиграть свою партию в гражданской войне, а в том, что он едва не преуспел»[451]. Неосознание того, что успех в принципе был невозможен, создает ложную систему координат, в которой в последнее время пытаются исследовать непростое противоречивое явление и некоторые другие историки. Тем более непонятным выглядит несогласие с данной позицией А. В. Шубина, переводящего дискуссию с конкретно-исторического хронологического отрезка 1917–1920 гг. с его доминантными детерминированными тенденциями краха империй и возникновения национально-государственных образований в абстрактно-временную плоскость, вплоть до «сегодня» и «сейчас», противопоставляя оценке действий в реальных, ситуативных обстоятельствах времени (революционной эпохи) рассуждения о возможности или невозможности (абсолютности и относительности) политических движений вообще[452].
Все же, думается, отмеченное выше вполне относится не только к махновщине, но и другим проявлениям повстанчества.
В 1919 г. повстанческая стихия приобрела действительно огромные масштабы. Сводить причины явления к действию одного-двух факторов, как уже отмечалось, было бы неверно, привело бы к одностороннему, упрощенному подходу.
Среди прочего, очевидно, следует выделить настроение отчаяния, рождавшегося в крестьянской душе, когда она не чувствовала, не видела выхода, перспективы, когда в действиях любой власти подозревала (оправданно или нет) недоверие к себе, желание лишь воспользоваться крестьянской силой в борьбе враждующих лагерей, поддерживавших свои потенции результатами труда сельских тружеников.
Немало значило и то, что в условиях Гражданской войны с калейдоскопичностью изменений