Новый Мир ( № 11 2012) - Новый Мир Новый Мир
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И последнее
Я осторожен, а потому пережил их всех. И еще многих переживу.
Иногда мне кажется, что я, Вацлав Тронский, и вовсе бессмертен. Так нужно мирозданию, и я ничего не могу — даже если б хотел — предложить взамен.
Медленно листаю страницы. Тончайший, невидимый пластик, сквозь который, кажется, можно прощупать кончиками пальцев шероховатость гербовой бумаги. Но я не отвлекаюсь на очевидную бессмыслицу. Это просто смотр, ежедневный ритуал, призванный убедить мир в его временной незыблемости, выровнять на сегодня его пошатнувшуюся за ночь платформу. И не больше.
Я презираю их, никчемные листки резаной бумаги, пережившие своих создателей и зыбкий договор о собственной ценности. Я прекрасно понимаю, что даже их нынешняя, совсем уж эфемерная и умозрительная ценность — бесценность — коллекционных экспонатов, каковой они вынуждены теперь довольствоваться, всецело в моих руках. Я, знаменитый старик Тронский, обладатель самой полной и совершенной коллекции в мире, могу единолично назначить какие-то боны драгоценными, а другие низвести в пыль. Иногда, развлечения ради, я так и делаю. У меня есть чувство юмора и напрочь отсутствует какое-либо благоговение к этим бросовым старым бумажкам в альбомах.
Тех, других, чьи амбиции были заоблачны, а силы слабы, тех, кто вереницей прошел передо мной за последние не будем уточнять сколько лет, кто всерьез считал себя хранителями мироздания, — всех их погубила любовь. Любовь к деньгам; и бессмысленно придавать этому банальнейшему словосочетанию какой-либо высокий смысл. Я презираю их, своих нестойких солдат, пушечное мясо моей армии, ничуть не меньше, чем экспонаты наших коллекций, ценность которых мы придумываем сами.
Но мир пока стоит, и слава богу.
Трель дверного звонка. И еще, и еще раз. По утрам меня не смеет беспокоить никто, об этом давно осведомлены и соседи, и работники ЖЭКа, и медсестра с ее уколами инсулина, и почтальонша, приносящая мою жалкую пенсию. Весь обитаемый мир в курсе, что до десяти ноль-ноль Вацлава Казимировича Тронского нет дома ни для кого.
Я удивлен. Именно поэтому встаю, опираясь на подлокотник, нащупываю домашние тапочки и, шаркая, выхожу в прихожую. Отпираю поочередно все четыре замка, расщелкиваю шпингалет и распахиваю дверь, не поинтересовавшись, кто там, — давно, еще с тридцать седьмого, презираю и подобные вопросы, и дверные глазки.
Молодого человека, мнущегося на пороге, я точно вижу впервые.
— Здрасте, — бормочет он.
— Что вам угодно?
— Я к вам, — заявляет с нагловатой ухмылкой. — У меня для вас есть кое-что. Мне сказали, вы интересуетесь.
Лезет в сумку, висящую на плече. Идентифицировав его как “представителя канадской компании” (с этой новой паразитической породой людишек бессмысленно вступать в какой-либо диалог), я готов без единого слова захлопнуть дверь. Но он двигается быстрее, он успевает расстегнуть молнию на сумке и показать, что у него там внутри.
А я — увидеть.
— Проходите.
В прихожей он называет себя: то ли смешная фамилия, то ли кличка, она мгновенно вылетает у меня из головы. Юноша сомнительной наружности, при других обстоятельствах я ни за что не пустил бы такого в дом. Но предмет для разговора действительно есть, и он перевешивает всякий риск.
Сажусь в кресло и требовательно протягиваю руку. Он кивает и дает посмотреть — одну-единственную банкноту, вытянув ее из пачки за уголок, нарушив девственное прессовое состояние, варвар, вандал, идиот!..
Держу себя в руках, не показываю вида. Вооружаюсь лупой, хотя вижу и так.
Настоящая. Не подделка.
— Откуда это у вас?
Парень пожимает плечами. И он, как ни странно, прав: в нашем кругу таких вопросов не задают.
— Сколько вы хотите за них? За всю пачку, — уточняю на всякий случай.
— Всю пачку я не отдам.
— Это вы зря, молодой человек. Такой цены, как Вацлав Тронский, вам не даст больше никто.
— Я знаю.
— Сколько вы хотите?
Он судорожно сглатывает, переводит дыхание, краснеет до кончиков оттопыренных ушей. И выпаливает одним духом:
— Ничего. Она ваша, я ее вам дарю! Я вам еще подарю, сколько нужно, Вацлав Казимирович, хоть полпачки!
В панике подаюсь вперед и останавливаю его, схватив за предплечье, чтобы не начал потрошить. Истолковав мое движение превратно, странный молодой человек шустро отступает, со сноровкой фокусника или вора вбрасывая пачку обратно в сумку.
Та единственная бона лежит на журнальном столике, на том самом месте, откуда я недавно убрал в сейф альбом — перед тем как пошел открывать. Тонкий, почти совершенный рисунок, так не похожий на грубый непрофессиональный дизайн большинства купюр временных правительств и опереточных режимов, мнивших себя прочными и вечными. Позволяю себе маленькую слабость: дотрагиваюсь подушечками пальцев до шершавой бумаги и, подняв драгоценную бону за лезвийный край, рассматриваю против света водяной знак — гибкую женскую фигурку, изогнувшуюся в танце.
Моя. И это греет душу, несмотря ни на что.
Юноша еще здесь. Досадую на себя. Если бы он собирался ограбить меня или даже убить — я только что, забывшись, щедро предоставил ему такую возможность.
Спрашиваю с легким раздражением:
— Чего вы хотите?
Он смущается и краснеет еще больше, хотя, казалось бы, это уже невозможно. Отвечает чуть слышно:
— Возьмите меня к себе. В это ваше… ну братство. Которое держит весь мир, в натуре… ой, извините. Я хотел сказать, чисто конкретно… Ну пожалуйста! Возьмите меня!
Судорожно роется в сумке, извлекая на свет пачку драгоценных бон, и я уже на все согласен, не в силах смотреть на их мучения в его дилетантских руках.
— Я научусь! — горячо обещает он, уловив мой взгляд. — У меня знаете какая была в детстве коллекция марок?!.
Русский индеец
Кабанов Александр Михайлович родился в 1968 году в Херсоне. Окончил факультет журналистики Киевского госуниверситета им. Т. Г. Шевченко. Автор девяти поэтических книг. Основатель поэтического фестиваля “Киевские лавры”, главный редактор “журнала культурного сопротивления” “ШО”. Лауреат нескольких литературных премий, в том числе премии журнала “Новый мир” (2005) и премии “Anthologia” (2010). Живет в Киеве.
* *
*
Долго умирал Чингачгук: хороший индеец,
волосы его — измолотый чёрный перец,
тело его — пурпурный шафран Кашмира,
а пенис его — табак, погасшая трубка мира.
Он лежал на кухне, как будто приправа:
слева — газовая плита, холодильник — справа,
весь охвачен горячкою бледнолицей,
мысли его — тимьян, а слова — бергамот с корицей.
Мы застряли в пробке, в долине предков,
посреди пустых бутылок, гнилых объедков,
считывая снег и ливень по штрих-коду:
мы везли индейцу огненную воду.
А он бредил на кухне, отмудохан ментами,
связан полотенцами и, крест-накрест, бинтами:
“Скво моя, Москво, брови твои — горностаи…”,
скальпы облаков собирались в стаи
у ближайшей зоны, выстраивались в колонны —
гопники-ирокезы и щипачи-гуроны,
покидали генеральские дачи — апачи,
ритуальные бросив пороки,
выдвигались на джипах-“чероки”.
Наша юность навечно застряла в пробке,
прижимая к сердцу шприцы, косяки, коробки,
а в коробках — коньяк и три пластиковых стакана:
за тебя и меня, за последнего могикана.
* *
*
Небо-небо, дабо-дабо, школьный аммонит:
что ещё царевна-жаба за щекой хранит?
Кости, суффиксы, коренья, выцветший тюрбан,
внутренние ударенья в слове “барабан”,
два притопа, три прихлопа, чавканье болот,
озарение циклопа в слове “полиглот”.
Чу, ещё искрит проводкой мёртвый жилмассив,
атомной подводной лодкой тонет мой курсив,
девичье ребро стакана в крошках от мацы: