Новый Мир ( № 11 2012) - Новый Мир Новый Мир
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда они вышли из домика, снег под луной был так молод и искрист, что поэт задохнулся от счастья. Он сел в сугроб и долго хохотал. Драматург стоял, тускло посматривая, как никогда готовый убить. Даже в первый лагерный год в нем не было такой ненависти, как к этому человеку. Но он молчал и ждал. Наконец поэт отсмеялся и объяснил ему причину веселья. Оказывается, старик был боцманом на одном из кораблей, затопленных японцами в Цусимском сражении, и вел в те годы дневник.
Реквием для живых
Ратиани Звиад родился в 1971 году в Тбилиси. В 1992 году закончил факультет связи Тбилисского технического университета. Автор четырех стихотворных книг. Переводил на грузинский язык стихи Райнера Марии Рильке, Томаса Элиота, Эзры Паунда, Роберта Фроста, Уистана Хью Одена, Роберта Лоуэлла, Дерека Уолкотта, Шеймаса Хини и других поэтов. Лауреат нескольких литературных премий, в том числе премии Института Гёте за переводы стихов Пауля Целана (1999) и премии имени Важи Пшавелы за поэтический сборник “Дороги и дни” (2005). Стихи Звиада Ратиани переводились на многие европейские языки. Живет в Тбилиси. Работает инженером в компании мобильной связи.
* *
*
тебе не терпится, чтоб я заснул.
то и дело ты приподымаешься,
склоняешься надо мной, пристально смотришь,
проверяешь, сон ли это
или притворство.
Как же ты распознаешь это:
ведь я — неподвижен, с закрытыми глазами
лежу и дышу.
подождёшь — и опять склоняешься:
лежу и дышу.
как тебе не терпится встать,
бесшумно одеться и убежать!
не напрягайся, любимая.
как только засну по-настоящему,
сам скажу об этом.
Реквием для живых
В чём провинились мы,
прокладывая путь солнцу к холодному дому?
Наша правда пошатнулась.
Наши подружки перекрасили волосы в ядовитые цвета.
Люльки времён нашего детства
сожгли на безлюдных улицах
замёрзшие солдаты,
а родину, как любимую вещь, вложили в карман умершему отцу
и похоронили вместе с ним.
Отец был безумцем.
Я сидел в прохладном кафе в чужом городе.
С соседнего столика передали
неразборчивым почерком написанный стих,
я мимикой и жестами дал понять,
что их язык для меня чужой.
В углу кафе одиноко сидел мальчишка,
с насмешкой разглядывая меня.
В чём провинились мы,
когда перелезли тайком
через колючую проволоку
и забрели на запретное поле,
чтоб сорвать два-три тёплых цветка
просто так, на всякий случай.
Я стоял у реки в чужом городе,
а на мосту, на перилах, стоял мальчишка,
и зря я кричал: не смей, ты не умеешь плавать...
Он врезался в мутную воду,
и почему-то вода не промолвила ни единого всплеска,
а потом ещё долго и напрасно смотрел я
на бурые волны.
В чём провинились мы,
когда, целуясь, не удержали любовь
и позволили ей покончить с собой.
Ну а грех ощутили позже,
когда бессмысленно смотрели
на разбросанные по белой простыне,
как стебли сорванных цветов,
тонкие ноги,
и на оставшееся приоткрытым, как глаз мертвеца,
лоно, Ад.
Я лежал в гостинице в чужом городе
и думал о друге, над которым смеялись.
В прокуренном зале он, почти рыдая, читал
стихи, посвящённые любимой женщине,
а мы сидели в последнем ряду
и задыхались от смеха.
Позднее он умер, друг,
умер лишь он, всего лишь.
В чём провинились мы,
когда веровали во всё,
чего не могли ощутить?
Мы верили во всё,
лишённое запаха, вкуса,
во всё, что не было родиной,
зимой ли, летом ли, трясли бесплодное дерево,
трясли,
трясли,
но какие там яблоки, даже мёртвые птицы не падали с веток.
В чём провинились мы?
Мы всего лишь обманывали сами себя,
когда на жизнь клеветали.
Может, у нас и не замышляли худого.
Может, мы помышляли о славе,
чтоб её сияющей пылью
великодушно осыпать плечи родины,
но это после, конечно же, после смерти.
Человек может быть злым — вот и всё, чему нас учили,
и вытолкнули сюда, в жизнь,
которая оказалась проще предостережений,
но куда сложнее, чем нам казалось.
Человек может быть и добрым — сказал я сыну,
и, когда он посмотрел с удивлением, я подмигнул ему.
Человек может быть, повторил, может быть, человек.
В чем провинились мы,
когда с рёвом присоединились к воинам-призракам,
которые раздали нам всем по факелу
и всю ночь вдалбливали в нас странные слова —
родина полагает,
родине кажется,
родина слышит....
Всю ночь гремел микрофон,
покачивалась площадь,
трескались стены.
Победа или смерть —
рыдали младенцы
из заколоченных окон роддома,
и эхом неслось в коридорах:
смерть... смерть...
Зачем,
спрашивал я
в прохладной церкви в чужом городе,
зачем
такие крайности,
как Рай и Ад,
могут ли они чередоваться
или сливаться в одно? —
спрашивал я
в прохладной церкви в чужом городе,
где стоял маленький гробик,
и я догадывался, кто в нём лежит.
Неужели я только Ад заслужил?
Тем более неужели только Рай?
Зачем,
спрашивал я, такие крайности,
жизнь и смерть,
могут ли они чередоваться
или сливаться в одно? —
спрашивал я
в прохладной церкви в чужом городе;
увы, я не помнил ни одной молитвы
и на иконах, увы, не узнавал никого,
а в гробике вместо другого лежал мальчишка,
может, вместо меня...
Как досадно...
В чём провинились мы,
когда со страхом улыбались в лицо престарелым царям,
уверяя, что они рождены под счастливой звездой,
напоминая им, какой щедрой оказалась их жизнь:
их сыновья-вампиры геройски погибли,
дочери своевременно скурвились,
их бизнес —
госпиталь под открытым небом
и кладбище, взятое в аренду, процветают поныне; их пальцы
даже сейчас, в подгнившей старости, считают секунды
быстрее, чем деньги.
Величественные, дряхлые цари...
отпаривавшие сухие стопы в горячей воде
и хныкавшие,
когда мы подстригали трясущимися руками
вросшие ногти.
Чужого города кладбище, чужие люди. И я среди них,
подпрыгиваю, стараясь хоть мельком взглянуть
на мёртвого мальчика, пока гроб не закрыли, и заодно успеть увидеть
его — мою мать,
пока ветер смерти, веющий от белого воротника,
не сорвёт чёрный платок с её головы,
если вообще сорвёт...
В чём провинились мы,
прокладывая путь к солнцу нашим замёрзшим сердцам?
Наша правда пошатнулась.
Наши подружки перекрасили волосы в ядовитые цвета.
Бумажки с нашими детскими стихами
отдали бальзамировщице —
вложить их в раны умершего,
умерший был безумцем, и мы ему в карман
вложили родину, но мать так и не отвыкла