Новый Мир ( № 11 2012) - Новый Мир Новый Мир
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ладно-ладно! — зло сказал учитель. — Нечего здесь свои методы запугивания пробовать! Если надо, я могу и корреспондентов вызвонить! Передайте своим… начальникам, что здесь вам не тут! Ясно? Прощайте! Адье!
Бережин вспомнил себя уже в коридоре. Он понял совершенно четко, что его приняли за гэбиста. Его вырвало в урну.
Больше он стихов не писал. Но купил в Доме книги на Невском книжку учителя и тщательно, лист за листом, оборвал ее в канал Грибоедова.
РАССКАЗЫ О ДРАМАТУРГАХ
Первый
Он попал в одну энциклопедию и два энциклопедических словаря. Но там, конечно, не было сведений о причинах его увлечения драматургией. А он писал пьесы жадно, азартно, с большой надеждой на будущее. У него там всегда была роль для женщины, которую он любил. Любил он не одну женщину, а нескольких в городе Москве, в разных театрах. Для них он пьесы и писал. Они всегда знали, что он вот-вот напишет. Он их обзванивал и обещал новую пьесу. Они готовились.
Наконец наступал вечер, когда он начинал обход актрис. Для этого существовал дежурный набор: коньяк, коробка конфет, лимоны. Оставшиеся конфеты забирал.
Только однажды жертва пискнула:
— А я звонила Нине, ты уже был у нее с ролью...
Он в ярости молча посмотрел на нее и начал завинчивать бутылку. Она поняла свою оплошность, умоляла остаться.
Он ушел.
Второй
Конечно, все истории с драматургами происходят в Москве. Там даже самый неброский драматург находит нишу для себя. Один такой писал пьесы для детей, но не очень успешно. Более успешно он дружил с западными людьми. Однажды познакомился в ЦДЛ со шведом. А у нас как раз началась перестройка. И они решили писать совместное эссе о любви. Параллельно: по-шведски в шведское издание и по-русски в толстый журнал. Так вот они писали, писали. Их переводил русский переводчик. Переводчику было тоже хорошо — он получал из Швеции неплохие деньги. А вся его недобросовестность выяснилась совершенно случайно, когда нашелся какой-то любитель шведской литературы и сверил тексты. Был скандал. Потому что наш писал о любви мужчины и женщины, а швед предпочитал сугубо мужскую. И на этом фоне пафос нашего драматурга выглядел чрезвычайно раскованным в переводах этого негодяя. Люди в Швеции, видимо, были поражены тем, насколько советские драматурги продвинуты в этом вопросе. Самое же обидное для нашего драматурга было то, что он без омерзения даже думать не мог об однополой любви. Вообще он был сибарит. Как только жене исполнялось тридцать лет, он заводил себе новую, помоложе. А для того чтобы новая набиралась опыта, он устанавливал для нее своеобразную стажировку: примерно с месяц они спали втроем.
Третий
Один московский драматург как оседлал пушкинскую тему, так с нее и не слазил. Более того — так ею увлекся, что все происшедшее с поэтом воспринимал как личное. И не всегда он был взвешен в своих оценках. Так, например, обвинял во всем Наталью Николаевну. Ему все знакомые женщины-критики бросали прямо в лицо претензии в предвзятости. Он только криво ухмылялся в ответ. И никто никогда не сказал ему, что внешне он — вылитый Дантес. И сам он не знал о своем сходстве. Это говорит об уровне отечественного пушкиноведения. Так что же делал этот современный Дантес? Он, пользуясь обширной географией своей драматургической пушкинианы, объезжал таким образом всю страну с премьеры на премьеру. И везде он через паспортный стол находил женщин с одним и тем же именем и фамилией — Наталий Николаевн Гончаровых. Он их соблазнял и бросал, соблазнял и бросал. И эта месть за погибшего поэта продолжалась не одно десятилетие. Пока этого новоявленного Дантеса не убили в тамбуре пригородной электрички обрезком водопроводной трубы. Убийцу, по иронии судьбы, звали Александр Сергеевич Вяземский, временно нигде не работающий.
Четвертый
Что мы все о москвичах да о москвичах? Вот история о ленинградце. Этот драматург поступил в Союз писателей по рукописи. Нигде он не ставился, нигде не печатался. Да и рукописи этой никто не видел. Это так говорили: его приняли по рукописи. Как необычайно одаренного. А он был обыкновенный лакей. И лакейством занимался совершенно самозабвенно. Когда в союзе намечался какой-то банкет (так там называли все пьянки, которые после союза стали называть банкетами и остальные граждане), то знали заранее: все сделает этот лакей в лучшем виде. И точно — и селедочка была порезана и отделена от костей, и рюмочки из-под замочка вынуты и протерты, и хлеб нарезан: подходи и пей! Что и производилось с неиссякаемым удовольствием. А так как и наш лакей производил свою часть работы с не меньшим наслаждением, то никто и никогда не интересовался, что там у него была за рукопись при вступлении. Напротив, стоило какому-то постороннему злопыхателю только поинтересоваться: а где же можно что-то посмотреть у такого-то? — как его тут же ставили на место.
Но жизнь все-таки идет и производит изменения в любых самых сплоченных компаниях. Умер завсекцией драматургии. И когда кинулись назначать нового, то никак не могли выбрать по душе: тот заносчив, тот подл, а тот вообще всех забодает. И вдруг вспомнили лакея. И тут же вздохнули с большим восторгом. Вот только для самого нового завсекцией наступили черные времена. Количество банкетов не уменьшилось, а сервировать столы и убирать посуду стало уже не по чину. Так и скончался он вскоре от тоски по любимому делу.
Пятый
В этой истории кроме драматурга присутствует также поэт. Причем поэт действительно хороший, настоящий, что, правда, не имеет к данному повествованию никакого отношения. Просто хотелось, чтобы у читателя при обозначении этого действующего лица не возникало пренебрежения — мол, все они там сволочи и недоумки. Напротив, даже драматурги, подобные вышеперечисленным, все же составляют государственную элиту. Что с того, что эти драматурги так себя ведут? А как, позвольте вас спросить, должны вести себя драматурги? Они ведь не монахи, не судьи Конституционного суда и даже не поэты, которым надо быть в образе. Конечно, драматурги обладают каким-то шармом, но он больше интеллектуального свойства, порождающий недоумение: как это понимать, думает человек толпы, все вокруг слесари, профессоры, шоферы, а этот вдруг драматург ? Но после рассказанных ему историй человек толпы успокоится: что драматург, что слесарь — все едино.
Поехали как-то еще в шестидесятые годы поэт с драматургом в творческую командировку на Алтай, чтобы немного подзаработать на людском любопытстве, дать себя посмотреть и как бы пощупать. Это называется творческая встреча. Прибыли они в Рубцовск. Драматург завалился в гостинице на кровать с книгой, и вдруг вбегает поэт.
— Вставай! — кричит поэт. — Пошли!
Драматург тут же встает, и они идут. А драматург этот отличался тем, что никогда и ни о чем не расспрашивал, до всего доходил своим умом.
Приходят в деревянный домик на окраине, там сидит дед за самоваром. Они вошли и сели. Поэт достал бутылку водки. Начали пить. Драматург был человек бывалый, семь лет в лагере сидел, но и он начал нервничать: с какой стати его выдернули и посадили за один стол со старым пеньком? Однако вида не подает, ждет, что дальше будет. А поэт вовсю старика обхаживает, все у него какой-то дневник просит. Старик от важности и чая с водкой раздувается, но дневник не дает. Поэт его и лестью, и панибратством, и драматурга под столом пихает, чтобы тот присоединился. Драматург терпит. Старик не дает. Наконец поэт вытаскивает вторую бутылку водки. А старик, очевидно, такого шага уже не предполагал. Старик думал, что его уже оплатили и станут выпрашивать дневник всухую. Поэтому он не успел построить оборону и тут же сдался: нацепил круглые очки, достал из тумбочки серую тетрадь, раскрыл ее, откашлялся и начал читать:
“25 мая 1905 года. Завтрак с утра. Каша ячневая. Обед. Борщ с солониной. Репа тушеная. Ужин. Картошка мятая.
26 мая 1905 года. Завтрак с утра. Каша пшенная. Обед. Щи кислые. Каша пшенная. Ужин. Картошка мятая.
27 мая 1905 года...”
Старик читал долго. Поэт вначале жадно смотрел на его пергаментные руки, державшие тетрадь мертвой хваткой, а потом заскучал и бегло стал посматривать на драматурга. А драматург комедий не писал. У него вообще с чувством юмора было на уровне эпохи. Поэтому в нем копилась злоба на поэта.
Когда они вышли из домика, снег под луной был так молод и искрист, что поэт задохнулся от счастья. Он сел в сугроб и долго хохотал. Драматург стоял, тускло посматривая, как никогда готовый убить. Даже в первый лагерный год в нем не было такой ненависти, как к этому человеку. Но он молчал и ждал. Наконец поэт отсмеялся и объяснил ему причину веселья. Оказывается, старик был боцманом на одном из кораблей, затопленных японцами в Цусимском сражении, и вел в те годы дневник.