Плещут холодные волны - Василь Кучер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Теперь Павло остался в шлюпке один. Один как перст. А вверху палящее солнце вершило над ним свой неумолимый приговор. Вокруг на весь мир блестело море, как растопленный асфальт. Ни конца ему, ни края. Словно и не было никогда на свете доброй и щедрой земли. И людей на этой земле никогда не было.
— Прокоп! Братец, — горячо прошептал Павло, припав к груди матроса. — Как же так? Ты ведь такой орел был. Такой разведчик. И пули не боялся, а тут упал... И воды не напился. Как мне теперь без тебя? Один я теперь, Прокоп. Совсем один! Ты слышишь, Прокоп?..
Молчит. Не шевельнется. Дыхания нет. Пульс замер. Окоченел труп, черный, страшный, словно обгоревший в адском огне.
Который сегодня день? Тридцатый или двадцать восьмой? Наверное, тридцатый. Павло медленно вынул часы и взглянул на циферблат. Секундная стрелка по-прежнему бегала вокруг своей оси, живая и неутомимая, словно ничего не произошло. Часы показывали начало одиннадцатого, а солнце впивалось в тело тысячами раскаленных игл. И на горизонте ни облачка, ни точки. Павло вспомнил, что уже завел сегодня часы, когда всходило солнце, и осторожно спрятал их в карман. Это было единственное трепещущее, живое, что осталось теперь рядом с ним. Хоть послушает, как они тикают, эти кировские часы, все же не так одиноко будет себя чувствовать...
Начало одиннадцатого. Прокоп умер около десяти. Странно. Все люди чаще всего умирают во сне, ночью, на рассвете или поздно вечером. А он умер в десять утра. При ясном солнце, при полном штиле. Даже ветер не дохнул ему в лицо. Просто удивительно...
Павло сказал вслух:
— А что удивительного? Скоро и со мной то же...
И замахал обеими руками, словно хотел отогнать от себя эти страшные слова. «Нет, так не будет! Не должно быть! — думал он. — Есть еще в запасе кое-какие силы. Продержусь недели две. Ведь немец голодал целых сорок три дня, а тут прошло только тридцать, а может быть, и двадцать девять. Я не могу умереть. Не имею права. Ради тех троих, что нашли свою смерть в море. Кто же расскажет о них людям, если я умру? Никто. А море следов не оставляет...»
Тридцать дней плюс пятнадцать будет сорок пять. Неужели за это время не покажется земля? Но зачем теперь считать дни? Не считай, брат, забудь о времени. Так будет легче. Ты должен жить! Должен!.. Не считай, и ты будешь жить...
Прошло два часа. Настало время хоронить матроса, и Павло подполз к нему. Прокоп лежал холодный, сухой, казалось, он насквозь просвечивается. Как же он высох! И маленький стал, как ребенок.
Павло опустился на колени, просунул руки под тело матроса, хотел было его сдвинуть — и упал. Закружилась голова, горло сжало горячими тисками. Нет сил. Павло отдышался и снова стал поднимать матроса. Он брал его под мышки, подставлял ему под грудь плечо, но ничего не получалось.
— Ну что ж ты, Прокоп. Не упирайся. Я же тебе добра хочу, — шептал Заброда, вытирая рукавом лоб, словно хотел смахнуть пот. Но пота не было. Кожа утратила способность выделять пот. Наступила атрофия потовых желез. — Может, я тебя обидел! Прости, браток, — шептал Павло. — Я не хотел тебе зла. Думаешь, мне легко с тобой разлучаться? Ох нет. С кем же я буду говорить? На кого теперь посмотрю, когда схороню тебя? Один. Один в шлюпке. О, Прокоп мой, Прокоп...
Напрягая последние силы, дрожа как в лихорадке, крепко сомкнув густые ресницы, чтобы солнце не било в глаза, Заброда подкатил матроса к борту. И даже не заметил, как рукам стало легко. Море сразу всплеснулось и отозвалось далеким эхом. Матрос Журба упал за борт. А врач, как стоял на коленях, так и повалился грудью на банку, вытянув вперед руки. У него уже не было сил подняться и посмотреть на море, которое приняло в свои объятия его последнего друга. Только тихо сказал:
— Прощай, браток...
Заброда не помнит, сколько времени прошло, но не скоро он собрался с силами, дополз до носа и лег на то место, где только что находился матрос Прокоп Журба. Лег и хотел забыться, но не мог. Тревожные мысли лезли в голову:
«Трудно тебе пришлось, Павлуша? Трудно. Вас плыло на шлюпке четверо. И ты мог поговорить с товарищами, даже поспорить с Фролом. А когда стало невмоготу даже говорить, ты мог просто смотреть на каждого — и тебе сразу становилось легче. Ты был не один. А теперь что? С кем заговоришь? На кого посмотришь? Ты один в море. И уже никого не увидишь тут, ни с кем не заговоришь. Ни сегодня, ни завтра, ни послезавтра. И так будет длиться все дни, которые тебе осталось жить, пока сам не закроешь глаза. Вас было четверо. Троих уже нет. На их место село в шлюпку проклятое одиночество. И ты его уже ничем не выкуришь, никаким голодом не прогонишь от себя. И не старайся. Все напрасно. Если не голод тебя задушит, так доконает эта ужасная тишина и безмолвие моря. Так, капитан, так...»
Павло заскрежетал зубами. И крикнул что есть сил страшным, нечеловеческим воплем:
— Неправда-а-а-а!
Море отозвалось эхом и докатило назад его отчаянное и громкое:
— А-а-а-а!
И он словно повеселел от этого гулкого гомона и уже тише сказал морю:
— Неправда! Врешь! Ты упрямое и страшное, но я упрямее и сломаю тебя. Не веришь? А вот увидишь! Я уже потерял счет дням, а это что-то значит. Они теперь не так долго тянутся, эти дни, как раньше. У меня нет теперь неотложных дел, которые надо исполнить сегодня или завтра. Я свободен и дождусь своего. Ты слышишь? Я пью твою воду, и это дает мне силы. Жара мне не страшна. А голод? Ну что ж. Голод есть голод. Я и к нему привык... Вот увидишь...
Ему стало трудно говорить, и он замолчал, погрузившись в гнетущую тишину, которая в то же мгновение зазвенела вокруг. Огромная, глухая и какая-то полная отчаяния тишина, в которой, казалось, никогда не существовало ни человеческого голоса, ни птичьего крика, как в могиле.
«Нет, этого не может быть, чтоб тишина была, как в могиле, — думал он. — Ведь в Севастополе осталась Оксана. Чайка моя. Возле сердца в кармане лежит твоя фотография. Ты, верно, говоришь и смеешься там, в Севастополе. А может быть, плачешь. Только не слышен здесь твой голос. Но он ведь есть. Он звенит на земле. До чего же здесь тихо! А на Кавказе, куда ушли наши? Разве и там такая тишина?.. Ерунда. Там целые армии стоят. А в Сухой Калине? Разве моя мать и все люди молча встали перед врагом на колени и умоляют о спасении? О, нет! Я же хорошо тебя знаю, мама, и односельчан наших. Не станете вы на колени. Вы день для врагов черным сделаете, а ночь проклятой. Вовек будут помнить... Это ничего, что в море безмолвная тишина. Это все временное. Павло еще услышит человеческие голоса... Не может того быть, чтоб море его навек сковало... Не может быть и не будет так...»
Павла мучит жажда, и он тянется за борт, чтоб напиться. Отцепил спасительную фляжку и застыл от неожиданности.
В воде у самого борта плавал Прокоп Журба. Он лежал на воде навзничь, и ленивая волна качала его руки и ноги. Создавалось впечатление, что он долго плыл издалека и вот, устав, лег на воде отдохнуть. Лег да и уснул, забыв обо всем на свете.
«Вот беда, — подумал Павло. — Он так высох и похудел, что не тонет. А мне вон каких трудов стоило скатить его со шлюпки. Вот какие у меня теперь силы. Не силы, а бессилие. Что же делать теперь?»
Рука матроса стучала о борт, словно Прокоп просил принять его снова в шлюпку, чистый и вымытый, растрепав в воде свои густые русые волосы.
— Нет у меня балласта, браток. Нет, — вслух сказал Павло. — Разве я пожалел бы, если б он был?..
Шлюпка, как нарочно, стояла на месте, не двигаясь. Матрос лежал возле нее, словно прикипел к обросшему водорослями борту.
Павло перегнулся через другой борт и зачерпнул воды. Напился и снова прилег, обхватив руками голову, но уснуть уже не мог.
Как долго и нудно тянется время! Кажется, солнце нарочно остановилось в зените и жжет огнем. Оно само похоже на раскаленную сковороду. Скоро, наверное, и море забьет ключом от этого огня, заклокочет, закипая. Павло накрывает голову плащ-палаткой и крепко зажмуривается. Но это плохо помогает.
Так ведь сойти с ума можно. Может, на часы взглянуть? Нет. Не стоит приучать себя к этому, потому что тогда снова начнется утомительный счет времени. Часы станут невыносимо длинными, а дни пойдут бесконечные. Не надо часов. Павло будет смотреть на них раз в день. Утром. Когда всходит солнце. Тогда же он и заводить их будет. Тикают часы в кармане. Ну и пусть тикают. Пусть живут своей размеренной железной жизнью. Павло, слушая их тиканье, даже не заметил, как уснул.
Солнце было уже на западе, когда он проснулся и потянулся за борт по воду. Но сразу вздрогнул: матрос до сих пор покачивался рядом со шлюпкой на легкой волне.
Он плавал всю ночь. Плавал и на второй день. Павло даже заболел, даже стал дрожать, словно у него началась тропическая лихорадка. Но ничего не мог сделать. Лишь на следующую ночь матрос ушел на дно.
Оставшись один, Павло долго трет ладонью воспаленные глаза. Ему горько и больно.