Время ноль (сборник) - Василий Аксёнов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Во, кому хорошо, – говорит мать про соседей, даже она их слышит, хоть и давно уж крепнет на ухо, так возгласили. – Как птицы. Красота. Ни хлопот тебе, ни забот. Выпили – и ладно, и пылай оно всё синим пламенем… А потом, под снегом-то, её пособираешь, – имеет в виду картошку. – И добро ещё, не глина… Как пух, земля у них там, чернозём-то… Шабалины раньше жили, и дом-то ставили они, усердные, работящие, дак унавозили. И до них веками удобряли – ею, землёю-то, кормились, теперь её, бедную, только используют, терзают-лишь бы чё выгадать, да толку-то… А-а, не выкопают, шибко-то не опечалятся… люди есть, не дадут умереть с голоду, – сказала так и говорит: – Рожь, поди, бы уродилась – вон черёмухи-то сколько… Раньше так всё примечали.
– Уродилась, – говорит Дима.
– Уродилась?.. Ну и слава Богу, если так-то, – говорит мать. – Убрать бы ещё да сохранить как.
– Убираем. Что потом с ней только делать?.. У меня таких, тётка Елена, полхозяйства, – говорит радостно, как об удачной рыбалке или охоте, Дима. – Треть-то, точно, наберётся. И какие: один краше другого – великаны удалые. – Сигарету из пачки достал, закуривает. – На разнарядке, – продолжает, – как сползутся, залюбуешься. Хоть всех в Кремлёвский полк определяй, – затянулся, дым нескоро из себя выпустил, в лёгких его, как пленника ненавистного, как дорогого гостя ли, прежде помурыжил. – С утра пораньше гадости какой-нибудь, найдут, налижутся, бродят потом до вечера по гаражу, где по деревне ли, с глазами шиворот-навыворот, зелёненькие… будто с летающих тарелок к нам насыпались… как марсияне. У Блока как там?.. Как у кроликов, Олег?
– У кроликов, – говорю.
– На трактор или на машину сядет – завгар с механиком не уследят, – то где заборишко какой сомнёт, то где на столб какой наедет. Хорошо ещё – никого не задавит. И взять с него, с мазурика, нечего, кроме цепей, хоть ты наказывай его, хоть нет – ему до лампочки – убогий-то. Откуда и каких только цуциков к нам, тётка Елена, ни наехало за эти годы. Не деревня, а плавильный котёл народов… Глядя на них, свои уж стали портиться…
– Оно, худое, заразительно… легко, и правда, прививается, – говорит мать. – Это доброе-то – нудой.
– Скандалят, пьют, воруют – проку только… Держу пока – детей их жалко, – говорит Дима.
– Дети-то не при чём. Конечно, жалко, – говорит мать.
– Тут, у меня, хоть школа, десять классов, – говорит Дима. – Выучатся, может. Всё-таки… Бездетных скоро погоню… Мне ни к чему такое счастье. Своего выше крыши. А инфаркт себе я и без них заработаю.
– А где ты путних-то теперь возьмёшь на место этих? – говорит мать. – Негде. Мир один – взболтали, дак во всём оно и мутно. Когда отстоится?.. Крепких мужиков, которых подгонять не надо было – сами надели на себя ярмо и из него, ярма, не выпрягались, – поизвели… это ж долбили да долбили – если не так, дак на войне… а остальных совсем отвадили трудиться. Пьянство – одна у них работа. Своровал, продал кому да выпил – всё и дело… Вон они, на виду, пример рядом… Вроде и люди неплохие… Трезвые когда, дак и живым вроде сквозит… душа-то есть – скрозь тело шильцем.
– Мужики – ладно, то ведь и бабы…
– Пьяная баба – вся чужа. Так говорится. Срамней-то чё бывает, нет ли… И не смотрел бы… Кого на фронт-то отправлять.
– Я каждый день такое вижу, – говорит Дима.
– Го-оре, – говорит мать. – Враг-то от них бы без оглядки…
Смеётся Дима.
Паутина в небе, поблёскивает – штопает его кто будто, небо – чтобы не разошлось – такое голубое – было синее когда-то – проносилось. Нитью серебряной – конечно. Воздух прозорчатый – будто отсутствует, но: вкусно дышится им – не насытиться – как перед смертью.
– Встречай, моя хорошая, встречай моя любимая… – это соседи. Незримые. Умолкли. Но то, что умерли-то – вряд ли.
Сели мы – я, мать и Дима – под берёзой на скамеечку. Молчим тихо – на дорожку.
Посидели. Кто что послушали – беззвучие – бывает шумное и иногда на уши больно давит. Я – своё сердце: так колотится – остановилось будто, и: будто вниз сейчас покатится – как камень.
Вертолёт летит куда-то. Стрекочет. Пожарный. За спиной у нас. Не оглядываемся: сухо – тайга горит где-нибудь – мало ли – безбрежно.
Минута протянулась – для меня так, ощутимо, для Димы как, догадываюсь, а как для матери – и думать не хочу, чтобы на месте жизни не лишиться; секунды проскочили – не запрудишь.
– Ну, ладно, – говорю я, поднимаясь – как в атаку.
И они встали – Дима и мать моя; мать – медленно, опираясь руками на скамеечку и батожок, охая; Дима – вдруг расторопно – подпекло его что будто снизу.
А у меня глаза на ельник – укололись словно – и слезятся. И так тошно – не пережить, кажется. Пережил.
– Ну ладно, мама, – говорю. И заело будто: – Ладно, ладно.
– Ладно, ладно, – вторит и она мне, словно эхо.
– Как рамы зимние на лето выставишь, – говорю, – мох этот уберёшь, я и приеду… Постараюсь.
– Угу, – говорит мать, не размыкая губ. И говорит, разжав их еле-еле, видно: – Ты бы писал хоть. То зимой-то… Письмо почитаешь – легче…
Обнял я её – себя осилил – как противника, душевный увалень – не любо: проявить чувство – как погибнуть. Дрожит она у меня в руках, маленькая: усохла – не раскрошить бы. В землю проваливается словно – ускользает. Коровой от неё пахнет – утром-то управлялась – да и запах этот не выветривается, навечно въелся – как никотин в ногти у заядлого курильщика – за жизнь-то. Диму боком чувствую – смущаюсь. Тот взглядом – в сторону – что будто в окружающем нас пространстве выискивает. Пусть уж. Отыщет, может.
Отстранился от матери я – как лист от ветки – оторвался: осень.
– Поехали, – говорю – как повелел.
– Поехали, – говорит Дима – как подчинился.
– С Богом, – говорит мать – подавленная. И совсем уже шёпотом, но разбираю: – Бла-ослови, Осподи, сохрани дитя моё в дороге… Ну, и сопутника… Спаси их, Осподи, помилуй.
Будто в воде – вздохнул и – захлебнулся, ноги в илу увязли словно – и не вынырнуть.
Сели мы с Димой в машину. Тронулись. Как в пропасть. До тракта медленно, словно крадучись.
Назад не оборачиваюсь – умереть можно. И так знаю:
Стоит она, мать моя родная, кровная, по плоти, там, возле распахнутых на полную пяту ворот, на малый шаг не сдвинувшись, на том же самом месте, сердцем вколачивая себя в землю, больше обычного ссутулилась, согнулась, будто небо ей на плечи вдруг обрушилось, через силу его держит – лишь бы нас оно, поехавших, не раздавило, и, затенив, чтобы от солнечных лучей зрачки совсем не зачерствели, глаза коричневой ладонью, глядит нам вслед. Нескоро перестанет. А в дом пойдёт… а в дом войдёт…
Перехватил слова кто-то – будто силок на них поставил в глотке – все уловились, наружу не выскочат.
Сижу в машине – как отгородился, но уж очень ненадёжно, – чувствую: грудь, горло и лицо мои вроде при мне, обращены вперёд, к дороге набегающей, а затылка, шеи и спины, словно у злого духа навки, нет – как будто там остались, возле дома. Теперь когда меня догонят?
* * *Родительский дом, главой, хозяином, моим отцом, смирно послеповавшим прежде года два, после без лишних слов переселившимся в другие Палестины, почти пять лет уже как навсегда покинутый, Ялань, в которой – Бог назначил мне родиться и пережить счастливо свои детство, отрочество и юность, и проведённые в ней три последних месяца, заполненных, по обыкновению, нескончаемыми деревенскими делами и заботами да тщетными попытками в ненастные и нерабочие по этой причине дни или тихими, если не принимать во внимание гул изредка пролетающих над Яланью совершенно к ней безразличных турбореактивных самолётов, шорох метеоритного дождя да шелест собравшихся со всей округи из густых и чёрных, как гудрон, ночных потёмок и снующих призрачно снаружи по стёклам большого, чуть ли не во всю стену, окна моего чердака-кабинета всяческих безобидных мошек, бабочек и мотыльков, долгими вечерами что-нибудь написать – ни строчки за три месяца, ни слова, – остались позади, за ельником, плотно сомкнувшимся за нами – за Димой, если не забарахлит вдруг у него (такая тюлька для жены, на самом деле ли) машина или сам Дима не сломается – до нынешнего вечера: назад поедет – разомкнёт; за мной – на сколько, Богу только ведомо; надеюсь, правда, что – до лета.
Ворочусь я в отчий дом —
Жил и не жил бедный странник… – само по себе будто, самочинно, самоправски, как говорят в Ялани, не спрашивая и не уведомляя меня ни о чём, во мне пропелось – как в приёмнике, который только что включили, а услышав это, сразу же и выключили. Нанесло, что называется.
Тут же и Дима, но тот вслух, с выражением, как на уроке литературы или с клубной сцены, продекламировал:
– Кого жалеть? Ведь каждый в мире странник – Пройдёт, зайдёт и вновь оставит дом… – будто и он на ту же самую волну настроился, крутя баранку, ненароком. – А-а?! – говорит.