Время ноль (сборник) - Василий Аксёнов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Бор миновали – здесь он неширокий: его окраину, язык, пересекает тракт – как перекусывает, а основной его массив уходит к югу, вверх по Кеми, на много километров.
Лисья горка. Древний берег, давно неверною рекой уже, наверное, и позабытый, веретия – спуск простой, прямой, но поворот крутой под ним, коварный.
Низина. Затопляется в половодье Кемью и Песчанкой – пойма. Весной здесь, в самый разлив, по дороге не проедешь. На лодке только переправляться, на плоту ли.
– Мужики весной здесь, – говорит Дима, – уток караулят да ошалевших зайцев с островков снимают, как Мазаи.
– Да, – говорю.
Пихтачи непролазные и кедрачи вековелые. А между ними – как проплешины – покосы заливные, еланные – зароды там и там виднеются – в остожьях: чтобы не убежали – как лоси в загонах, но похожи они, зароды, больше на мамонтов.
Сворачиваем к обочине. Останавливаемся.
Лиственница. Бросается в глаза – над лесом возвышается – как переросток. Старая, великая, в три обхвата, и снизу подгоревшая от весенних лесных пожаров – палов, как говорят здесь, – и с макушки не один раз молниями отмеченная – ствол её в косых, глубоких и широких ранах-трещинах – розовеет из них тугой плотью, но ещё живая – там, в вершине лишь, в опушке, и листва ещё зелёная, не пожелтела, и, что у комля её происходит, не видит да уже и не интересуется этим, кажется, – вся вниманием как будто в небе, в лёгком мареве ли горизонта – своё что-то, листвяжное, там выглядывает, и пусть ей сбудется, доброе-то.
Я остаюсь на месте. Дима, заглушив двигатель, выбирается из машины. Берёт с заднего сиденья садовые цветы – жёлтые астры и бело-красные гвоздики, – идёт, чуть слышно шаркая каблуками по асфальту, перешагивает грузно через неглубокий тут, песком замытый по весне, кювет, кладёт цветы к лиственнице. Стоит там сколько-то, склонив русую, со сверкающей, как небесная паутина, редкой пока ещё сединой голову, и, скоренько, как крадче, перекрестившись, возвращается.
Посидели молча – как незнакомые. Покурил Дима – подумал будто – сосредоточенно – как о чём-то; табачный дым изо рта у него – сам по себе будто – как своевольный, затем – в окно и – только его видели – куда-то, следить за ним, за дымом, – как за ветром, дым – как предатель.
Захлопнул Дима дверцу. Запустил двигатель.
Тронули.
Едем. Дальше.
– Сколько лет бы ему было? – спрашиваю.
– Двадцать, – отвечает Дима. – Послезавтра бы исполнилось.
– Царство Небесное. Крещёный был?
– Сентябрьский… Крещёный.
Молюсь в душе о погибшем – о юноше, о Димитрии, о Димитрии Димитриевиче.
Высоко, неспешно, как в радости, прострачивают небо – бархатным пёстрым швом и длинными стежками – в разных направлениях кедровки – от кедрача до кедрача, до гнёзд своих ли, до хранилищ – редко помахивают крыльями, несуетливо – лёгкие, в небе от них – как многоточие – значительно – о чём вот только? – может быть: о Господе – скорей всего, не о пустом же. Полно и шишки нынче уродилось, рясно на кедрах – ветви от них обременились – гнутся, то и ломаются – бывает. Всем хватит. И людям.
– Десять мешков нынче нашелушил, – говорит Дима. – Так-то вот. Десять. И это чистого ореха. Представляешь? Не Обломов: на диване не валялся. – Смотрит на меня – отвлёкся от дороги, к ней опять, к дороге, обратился – как к чему-то. – Шульц другой-то… или Штольц ли?.. Сколько лет уже не перечитывал. А надо.
– Сам? – спрашиваю. – Штольц… Добытчик. Непоседа.
– Ты – Обломов?
– Я – Обломов.
– Штольц, так Штольц, согласен и на Штольца… Люблю, Илья Ильич, нашу, русскую, литературу – про нас убогих и грешных… душевная. Особенно – Лескова. Ёлки-палки, «Чертогон»-то. На пенсию выйду – всю перечитаю… Если, конечно, доживу и не ослепну – с такой работой… свои, колхозники, ли не убьют – могут. Порешат и не раскаются. Полный шкаф дома, ещё и на полатях – сестра, Надежда, на талоны покупала, замуж вышла, в город перебралась – оставила. Часть, правда, с выдранными страницами – батя, газет на это дело не выписывал, на козьи ножки израсходовал – на Кемь отправится рыбачить, странички три-четыре вырвет – много успел перечитать. Там их, страниц, полно осталось в книге, дескать, всем ещё хватит почитать, мол. Грустная только… Одна «Деревня» вон у Бунина, а «Суходол»-то… Нашелушил сам. Лично, – говорит Дима. – В своей собственной ограде. Шелухи – гора Пик Коммунизма – вровень с крышей. Куда девать теперь, не знаю. Танька ругается: в потёмках-то обходит – когда в баню, под навес ли – завалюсь, мол, кости все себе переломаю. Их, говорю, в тебе много – штук двести – гипсу не хватит на тебя в больнице, ходи уж, дескать, осторожней… Ваньке, шучу, зимой с неё кататься, санки куда-то не таскать – рядом. Нажил опять себе заботу: сжигать весь этот ворох дома – копоти будет пуще, чем от кочегарки… вывезти ли куда?.. Смола ведь. Лишь бы не делать, говорит… Да просто руки не доходят!.. Нашишковали люди. Заплатил им. Не деньгами, а соляркой. Та для них сейчас что деньги. И тебе привёз маленько… После возьмёшь. Пакет. Там, за сиденьем. Только напомни, вдруг забуду.
Смотрю я на Диму. Он – на дорогу – и говорит:
– Ну не солярки же – орехов.
– Барышень, – говорю, – угостишь, если забудешь. Не пропадут.
– Не пропадут, – говорит Дима. – Выщелкаются… Зима-то – Господи, помилуй – вечность… и десяти мешков ещё не хватит. Кому-то, – говорит, – и Штольцем надо быть… Вы ж без него и лампочки не вкрутите, гвоздя не забьёте.
– А Ваньке сколько твоему?
– Девятый… Всю жизнь прочешетесь в потёмках.
– Большой, – говорю. И говорю: – Белка нынче будет. Похоже.
– Есть, – соглашается Дима. – Будет. Местная. Не боится пока, невыходная, так показывается. Идёшь, сидит невысоко где на суку, видишь, и дразнится – цокает. Это потом… найди её, игрунью. Не всех выбили. Корму вдоволь, так останется. И из других таёжек подтянется, из-за Ислени. Не везде шишки столько. В Томской области вот нет, – говорит Дима.
– Откуда знаешь?.. Вроде рядом.
– От людей слышал, откуда… Соболь тоже, значит, подойдёт… Рядом, рядом, а вот нету.
– Промышляешь?
– Нет. Когда мне?..
– Слава Богу.
– Слава Богу, слава Богу… Кто знает, что во славу, а что нет, и мне, комсомольцу-то со стажем, пускай и бывшему, слава КПСС – оно привычнее… Каждый сезон всё, осенью, как путний, собираюсь. Когда, скажи… с такой обузой. И патронами запасся – оборону держать можно, Родину защищать – ружьё расплавится, пока все выстрелишь. Чем зимой ещё заняться-снаряжаюсь… Мальбрук в поход собрался, наелся кислых щей… Столько врагов не наберётся, сколько у меня охотничьего провианту… Вскипел вчера – тосол добавить в радиатор надо, воды подлить ли?
– Смотря откуда набегут, – говорю, – а то и с лихвой неберётся – заполонят… Обуза… Брось. Уйди.
– Легко сказать. Давно бы бросил, кто потянет? Это со стороны легко критиковать да обещать: вот я бы, дескать… Встань – попробуй… Все мы Столыпины, пока ложкой за столом машем да языком мир переворачиваем… А тут и в доброе-то время – Север… Людей жалко. Так хоть что-то где-то да перепадает. У меня, как хочешь, связи – чё продать куда, где чё поклянчить. Не первый год в рассоле этом… Ушёл давно бы.
– Связи.
– Связи.
– Всё на связях?
– Да, на связях. И оттуда всё ещё, от прежней власти. Власть, она и поменялась, может, люди – нет: везде все те же. Мир стоит на этом, парень.
– Мне казалось, на другом на чём-то, – говорю.
– Нет, другое только подпирает, – говорит Дима. И говорит: – Смотря откуда – это точно. Их уж столько здесь… как нынче белки… Тихой цапой завоюют, и край Исленьский будет уже не край, а – провинция Хунь-Сунь – производитель лука… Эх, смотать бы, Олег Николаевич, в тайгу месяца на два-на три да подальше.
– Кто не даёт?
– Да Танька не отпустит.
– Ну, помечтай.
– Хоть помечтаю.
– А почему Хунь-Сунь?
– Так просто ляпнул.
– А, – говорю.
– Да, – говорит.
В горку поднявшись, въехали в деревню, словно взлетели в неё, в горку – тоже когда-то бывший берег – река оставила, гулёна: берег такой – как будто однолюб, река такая – вертопрашка. Ну, при такой-то красоте простительно. Полоустно – так она, деревня эта, называется. Кемь была когда-то рядом – чуть деревню не слизала, к часовенке, уже на нашей памяти сгоревшей, подбиралась, подобралась почти, что-то раздумала вдруг, отвернула – и теперь вот от деревни до изменчивой реки метров четыреста. Есть тропинка – люди натоптали, и свои, естественно, отдельно от людских, скотина набродила: чтобы попить и на воду попялиться, – через старицу, глухо и удушливо затянутую ольшаником, крапивой, смородинником, таволожником – чапыгой.
– Дом вон… – говорит Дима, ни рукой, ни головой, ни взглядом никуда мне из машины не указывая. На дорогу внимательно смотрит: чтобы развалившихся без памяти и без задних ног на ней свиней, разомлевших на солнце, не задавить, – и спрашивает: – Помнишь?