Ни дня без мысли - Леонид Жуховицкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как же так вышло: и живую не уберегли, и мертвую потеряли? Придет школьница с букетиком — и положить некуда.
Думаю, сама Марина Ивановна над этими заботами только расхохоталась бы, громко и дерзко («Я слишком сама любила смеяться, когда нельзя»). Что ей ограды? Что цепи, камни, надписи? При жизни ни одна цепь не могла удержать — и эта, могильная, не удержала. Русская поэтесса похоронена в русской земле — чего еще надо? Все цветы родины у ее изголовья.
Ну, а могила, это не ее забота. Это — наша…
Кстати!
На главном кладбище Вены, ухоженном и красивом, есть аллея композиторов — так или примерно так ее называют. Ряды могил, ряды памятников. На плитах имена, вызывающие восторг и трепет: ведь здесь, под аккуратными газончиками, лежат те, чьими мотивами пронизан воздух вокруг нас, под чьи ритмы летит в пространство наша планета. Пожалуют когда-нибудь инопланетяне — антенны их звездолетов еще издалека уловят мелодию не Бетховена, так Шуберта, или Шумана, или Кальмана.
Аллея композиторов упирается в круг. Аккуратная, словно по циркулю, дорожка, вокруг на памятниках самые славные, самые святые имена. А в центре — колонна повыше прочих, и на ней бюст. Великий из великих. Всех времен и народов. Не просто гений — символ гениальности.
Моцарт…
Символ гениальности, но и могила — символ. Где-то здесь похоронен, на этом кладбище, поблизости — а вот точное место, к сожалению, затерялось. Такая сложилась в свое время ситуация.
При жизни Моцарт бывал всяким — и богатым, и безденежным. Увы, момент смерти оказался в материальном отношении крайне неудачным — упал как раз на период невезения, на пустой кошелек. То есть, кое-что дома оставалось, но мало. А семья? Мертвому безразлично, а живым хочется кушать каждый день.
Словом, похоронили скромно, при минимальных расходах.
Вот уже несколько веков именно Вена — мировая столица музыки. Со всей Европы талантливые молодые люди спешили сюда с нотными папками, честолюбиво мечтая, что здешняя, самая авторитетная в мире, публика именно на их творениях поставит знак качества.
Но ни венская опера, ни венская оперетта, ни венский вальс, ни венский лес со всеми его сказками не вытравили из человеческой памяти затерянную могилу Моцарта. Так и лежит тень позора на дворцах и парках. Дорого обошлась красивому городу экономия на надгробном камне.
Вена? А, это где потеряли могилу Моцарта…
Простят ли нам дети символическую плиту на кладбище в Елабуге?
…Написал все это перед полуночью, а сейчас утро. Утренние мысли холодней и спокойней вечерних. Вот думаю: а может, все оно чушь?
Ну, тень позора. И что? Мешает она Вене? Да ничуть! Как жила, так и живет. Даже малость получше, ибо история с гением, похороненным в могиле для бедных, придает рассказам о Вене приятную остроту, как горчица здешнему вкуснейшему шницелю. И туристы толпами бегут на кладбище поклониться праху, которого нет. И я сам лучше всех прочих запомнил то надгробие, под которым никто не лежит.
В Англии, между прочим, дороже всего платят за замки с приведениями: не отмщенное преступление прибавляет старым камням и романтичности, и цены.
А наша Елабуга? Была бы она сегодня на слуху, если бы Марина Ивановна не повесилась тут, а просто умерла, и похоронил бы ее Литфонд по всем правилам печального ритуала, с речами и венками? Ведь и Некрасов был велик, и Блок, и Тургенев, и Достоевский, и Гончаров, и Салтыков-Щедрин, и Чехов — а что-то не грудятся паломники у их могил.
В общем-то, от покойных классиков нам не так уж и много надо: чтобы жили гонимыми, чтобы мучились от нищеты, чтобы умерли безвременно и, желательно, не своей смертью…
Если там, где вы сейчас, оставлена вам возможность прощать, — простите нас всех, Марина Ивановна!
* * *Начало восьмидесятых, коммунисты еще у власти. Крым, Феодосия, лето. Встреча с читателями — Клуб книголюбов, местная интеллигенция. Город старинный, с давней культурной традицией, разговор квалифицированный и прямой. Немолодая женщина резко говорит:
— У нас издавали сборник — поэты, связанные с Крымом. Конечно же, там были Волошин и Цветаева. И вдруг откуда-то звонок: выкинуть! И выкинули, книга вышла без них. Сколько будет длиться это безобразие?
Зал возмущенно гудит.
Возмущаюсь вместе со всеми — а какая еще возможна тут реакция? И, в свою очередь, спрашиваю:
— А кто вошел в сборник?
Женщина вопросительно смотрит на меня:
— Как кто?
— Волошина и Цветаеву выкинули — а кто остался?
Она пожимает плечами, растерянно глядит по сторонам. Увы, никто не спешит на помощь.
— Так чьи там все-таки стихи? — это я уже залу.
Молчат, смущенно улыбаются. Еще раз обвожу их взглядом — нет, никто не отзывается…
Вот и думай после этого, что лучше для писателя: так напечататься, чтобы никто не заметил, или так не напечататься, чтобы возмущались все?
* * *А теперь, наконец, о том самом «духе Коктебеля». В чем он, все же, заключался?
Наверное, вот в чем. Советское общество было насквозь сословным. Существовало дворянство: члены единственной партии — все начальство, вплоть до мелкого, рекрутировалось только из этого кадрового резервуара. Была аристократия — номенклатура, попасть в которую мечтал каждый карьерист. Секретари творческих союзов, которых утверждали на Старой площади, тоже причислялись к этой знати. Однако все эти граждане в Коктебель не ездили, их не устраивали скромные удобства писательского Дома творчества, частые перебои с водой и скользкие макароны на обед — они предпочитали кремлевские санатории. А в Коктебеле господствовал «Гамбургский счет» — тут прекрасно понимали, чем отличается Булат Окуджава от какого-нибудь Софронова. Это было удивительное место, где на одной верандочке можно было оказаться в компании десятка литераторов, которые нынче все классики. Любопытно, что в этих профессиональных компаниях не говорили ни об изданиях, ни о гонорарах, ни о казенных премиях или чинах — читали вслух стихи, а то и рассказы, а то и пьесы. Дом творчества жил творчеством. И на пляже можно было одновременно встретить Булата, Беллу Ахмадулину, Евгения Евтушенко, Роберта Рождественского, Юлию Друнину, Василия Аксенова, Владимира Войновича, Римму Казакову, Юрия Черниченко, Анатолия Жигулина, Лину Костенко, Олега Чухонцева, Анатолия Приставкина, Игоря Виноградова, Александра Свободина, Валерия Аграновского — я называю только своих друзей. А сколько было молодых, тогда еще почти безымянных! Недавно Марк Розовский нашел в бумажных завалах старую фотокарточку: на лежаках у моря мы с ним и какой-то парнишка, которого я тогда не запомнил — Гена и Гена. Откуда мне было знать, что через пару десятилетий этот паренек станет Хазановым!
Но важно даже не это. Деревушка, где летом сдавались не только все сарайчики, но даже койки под яблонями, заполнялась молодежью, лучше которой я, наверное, нигде в жизни не встречал. Постоянно приезжали начинающие стихотворцы, музыканты, барды. Не всесоюзные конкурсы, а коктебельская набережная с ее писательско-студенческой аудиторией открывала тогда новые имена.
Ну и, естественно, в приморскую деревушку ехали не только послушать песни и стихи. Многочисленные влюбленные парочки обживали бухточки под Карадагом, глухой песчаный берег, уходящий в сторону Феодосии, склоны холмов и ночные пляжи. После полуночи на прогретой гальке светились загорелые тела: голое ночное купание было одной из священных коктебельских традиций. Понятно, что и сегодня людей влечет на курорты не тоска по монашеской жизни. Но тогда девушки ехали в Коктебель не за выгодными замужествами и уж тем более не за деньгами — ехали за тем, что не продается. Романы могли быть и короткими — но из тех коротких, что потом помнятся всю жизнь…
Я давно не был в Коктебеле. Друзья отговорили — мол, не разочаровывайся, теперь вся набережная в ресторанах, кафе, забегаловках, музыка орет чуть не до утра. И народ изменился. И аура Волошина теперь только в памяти тех, кто помнит.
Так что я не знаю, о чем нынче говорят на верандочках Дома творчества, и зачем в Волошинские места приезжают симпатичные студентки. Жаль, если от «духа Коктебеля» останется только профиль поэта на обрезе Карадага, на скале, спадающей к бухте.
«ЛУЧШИЙ, ТАЛАНТЛИВЕЙШИЙ»
Маяковский был и остается лучшим, талантливейшим поэтом нашей советской эпохи.
Эту фразу, ставшую чем-то вроде посмертной визитной карточки поэта, Лиля Брик вставила в письмо к советскому правительству: любимую женщину Маяковского возмущало, что его почти перестали издавать. Кремлевский крошка Цахес подчеркнул строчку красным карандашом и присвоил ее, как присваивал все умное и хорошее его предшественник из сказки Гофмана. И формула жила бесконечно долго уже с подписью усача. Теперь, когда после гибели поэта, прошел без малого век, имеет смысл заново прочитать ее и, в меру сил, проанализировать. Что из себя представлял в реальности лучший и талантливейший? И — велика ли честь быть первым поэтом советской эпохи? И — в чем главный урок этой рано оборвавшейся жизни?