Материалы биографии - Эдик Штейнберг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда же получил первые деньги, я вернулся в Тарусу. Поехал и купил себе дом. С 1987 года я живу в Тарусе и в Париже. Вернулся на родину. Я двадцать лет работаю с очень милым французом. Я иду против течения. Не люблю фотографии, соц-арт, пропагандистские картины. У каждого свое право. Франция стала уже пространством моей жизни. Конечно, не Франция, а эти улицы: Монпарнас, Распай… У меня были четыре или пять выставок в немецких музеях. Здесь – в Меце. Я сделал книжку Иосифа. Он написал стихотворение, а я сделал две литографии. Стихотворение, посвященное Веронике Шильц, он специально написал для этой книжки. Там только одно это стихотворение и две литографии для итальянского издания. Это было его последним творением. А с ним я познакомился через Галкину знакомую в 60-х, после его возвращения из ссылки. Мы были в Петербурге, дома у него были, он водил нас целый день по городу. С Володей Максимовым я дружил.
– А Иосиф ведь чудно рисовал.
– Я не видел.
– Это рисунки поэта.
– Он ведь фотограф еще был?
– У него отец был фотограф, и он тоже умел это делать, но особенно не увлекался. У меня есть чудный рисунок, он висит у меня в Страсбурге. Когда я ездил к нему в ссылку…
– Вот 60-е годы, Таруса. Одна из картин этого периода висит сейчас в Третьяковке. Удивительно.
Париж, 2007 годАРКАДИЙ ШТЕЙНБЕРГ – ОТЕЦ ЭДИКА
Беседа с Вадимом Перельмутером в мастерской Эдика в Париже. 19 января 2010 годаВадим Перельмутер16Вадим Перельмутер:
Ты рос без отца, вы встретились довольно поздно, когда ты был уже зрелым человеком. Каковы твои первые впечатления от этого знакомства, как состоялось сближение отца и сына?
Эдик Штейнберг:
Первая встреча была во время войны. Это было чудо. Он приехал дня на три, носился по комнате, привез кучу книг, причем на немецком языке. И за эти книги его потом и посадили, между прочим. Вторая встреча была, когда он вернулся в 1952 году, уже после лагеря, и потом он быстро уехал обратно в Уфу. Он был поражен в правах и не мог жить в Москве. Отца я до этого просто не помнил и не знал. Я все время задавал себе вопрос: «Где папа?», а мама очень нервничала, особенно в чужом окружении, и говорила лишь: «Война, война, война…» Стыдно было говорить, что он сидел, хотя стыдиться тогда было нечего: тогда вся страна сидела. Он приехал и, конечно, начал смотреть свои работы, которые остались, прикоснулся ко времени, когда он был свободен. (Когда его посадили, мне было 2–3 месяца, у меня даже рисунок есть, висит на стенке в Москве.)
Мы ведь были отчуждены и ГУЛАГом, и временем, и войной. Конечно, была конфликтность в семье между родителями отца, моими дедушкой и бабушкой, и матерью, которая двоих воспитывала, зарабатывала копейки. Мы практически были гаврошами, учились плохо. После этого, когда он совсем уже вернулся, тут он начал уже более тщательно рассматривать свои рисунки, папки. Потом увидел какой-то рисунок и сказал: «Слушай, а ведь это я не рисовал». – «Так это я рисовал». Это была копия с Жака Калло, но я сделал этот рисунок с папиной копии. И он сказал: «Голубчик, так ты лучше меня работаешь». Для меня это был высший комплимент, как-то я поверил тогда в свои силы. Но все-таки я работал на заводе, и у меня тоже произошел конфликт с государством, и я сидел два-три месяца. Но когда я вернулся из тюрьмы (меня мать вытащила оттуда), я сказал важно: «Мы теперь с тобой два зэка». – «Вот тебе за зэка…» – и дал пиздюлей хороших.
Знаешь, бывают ожоги между личностями. И я думаю, что я обязан ему не только генетически, но и творчески. Потом мы в Тарусу уехали. Образования ведь у меня практически никакого не было, я даже не окончил десятилетку. Но я попал в окружение, с одной стороны, папино, с другой – художника Бориса Свешникова. Но влияние папы было огромное. Бывают встречи как наркотик, если вколешь себе, ты уже наркоман. Вот такая встреча была у меня с папой. Я стал творческий наркоман – вот что это была за личность. Потом, я думаю, что это распространялось не только на сына и отца, он имел влияние на многих молодых людей. У него был незаурядный дар, я не знаю, как это назвать, – дарить любовь, творческая отдача для других… Он в общем жил для других, несмотря на то что он был страшный эгоцентрист. Я всем ему обязан, всем – и вкусом, и знанием поэзии, литературы, и философии, и вообще жизни. Он первый раз мне прочитал Нагорную проповедь.
Вадим Перельмутер:
В его переписке с матерью он все время пишет: «Эдик, Эдик, он так рисует… Надо сделать, чтобы это не пропало… Эдику нужно то…» Он повторяет это, как заклинание. Когда я с ним познакомился, то тебя еще не знал, и он мне всегда говорил, что его самая большая удача – это Эдик. Потом, когда я уже смотрел эту переписку, там написано: «Боря Свешников уезжает в Москву, оставляет сыновей… Я приехал, посмотрел, что Эдик делает, – поразительное дело».
Какая была среда в Тарусе в 1953–1955 годах, где Акимыч играл немалую роль?
Эдик Штейнберг:
Прежде всего, надо сказать, что Таруса – это город 101‐го километра. Туда стали возвращаться многие представители интеллигенции. Во-вторых, Таруса имеет традицию – оттуда и Марина Цветаева, и отец Цветаевой, и дедушка Цветаевой. Таруса имеет генетический культурный код, как во Франции был Барбизон, откуда вышло много художников. Вопрос в том, что я попал в невероятно интеллектуальную среду. Нужно было только это все усвоить, и слава Богу, что я был человек неподготовленный, неиспорченный и воспринимал все как ребенок. И он, Боря Свешников, и вся эта интеллектуальная среда заложили во мне… Все эти разговоры, диспуты про Маяковского, про Мандельштама, про Бердяева – об этом говорили. Тогда можно было более-менее спокойно говорить, потому что сталинский режим кончился и люди освободились хотя бы в слове. С другой стороны, многое было в самиздате, в том числе рукописи Волошина, и папа много рассказывал про Волошина, Арсения Тарковского, Эдуарда Багрицкого и т.п. Что касается Константина Георгиевича Паустовского, то он был миф, классик современной литературы, которого заметил в свое время еще Бунин. Потом, это был незаурядный, добрый человек. И он привез в Тарусу своих учеников, и все они там находились, встречались, пели. И я тоже там находился и слушал все огромными ушами. Это было влияние на меня, но папа влиял на всех – и на Паустовского в том числе. Он был действительно во главе всего этого движения. Можно ли назвать это «Тарусскими страницами»? Он был негласный генерал.
Вадим Перельмутер:
Это духовная сторона жизни. Когда Левик на 60-летии Аркадия Штейнберга читал поздравление, то там шло большое перечисление «яхты, рыбалка… а в свободное время переводы». Это была шутка, но он имел в виду невероятную жадность ко всем видам деятельности. Расскажи об этой стороне жизни.
Эдик Штейнберг:
То, что Левик сказал, – это резон. Папа больше увлекался пейзажем, и все, что творится на пейзаже: рыбалка, яхты, выпивание, общение с простыми людьми. Для него не было разницы между интеллектуалами и простыми людьми – может, он из лагеря это притащил, – даже больше симпатии у него было к простым людям. Он с ними лучше находил контакт. И, конечно, он был великолепный рыбак, он перенес свой артистизм на это занятие. Рыбак, по Платону, – это художество из художеств. Плюс ко всему он сделал в Тарусе первый парус, построил яхту и стал кататься на этой яхте. Ее делал какой-то плотник в Тарусе под его руководством. Яхта была под мотором, а парус сшила моя мама – эта была огромная ткань из 20 простыней. В один прекрасный день он посадил туда кучу народа, и, конечно, яхта перевернулась, и на этом все занятие закончилось. Слава богу, что никто не утонул. Потом, у него было большое чувство юмора. Он был бард, пел лагерные и одесские песни. Когда он читал стихи, и не только свои, это было замечательно артистично и незабываемо. К сожалению, у меня все эти пленки украли, и у меня ничего не осталось. Было бы неплохо все это найти и показать.
Вадим Перельмутер:
В твоем выборе направления, пространства какова его роль?
Эдик Штейнберг:
Начнем с того, что он меня научил, что искусство – это не просто рисование, это нечто абстрактное – жест, интеллектуальное сознание, сохранение дерзости. При этом он приучал меня к классике, требовал, чтобы я работал с натуры. Например, я через него очень люблю малых голландцев, английское искусство, в основном пейзажи. Я рисовал как бы через этот указатель. Потом, конечно, было немного и контр – каждый имеет право на свое мнение: меня заинтересовал авангард, о котором он, кстати, тоже взахлеб говорил, но он предпочитал Филонова супрематизму, и ему не очень понятно все это было. Он никогда ничего не запрещал, он говорил, например, что Сезанн – это научный сотрудник, еще что-то в этом роде. Но я все-таки уже без папы изучал и философию, и историю искусства, и все, что с этим связано, но выбор, первый жест был, конечно, от него, эта прививка честности по отношению к себе, по отношению к культуре. Он очень много говорил о XIX веке, Серебряный век был для него очень серьезным аспектом его сознания. Но вопрос в том, что он был все-таки воспитан как художник в советское время. К сожалению, это так.