60-е. Мир советского человека - Петр Вайль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Может ли пророк быть мастером тактики и интриги? Важно или нет: разбирался ли пророк Исайя в расстановке вавилонских сил?
И может быть, у «провала» 11 сентября 1965 года более явный и простой смысл – импульс к все той же тактической борьбе, только открытой? Крой «Теленка» здесь обрел пророческий глагол, а на самом деле Солженицын стал диссидентом? То есть прошел характернейший для советского интеллигента 60-х путь?
Так возникают как минимум три Солженицына.
Первый – из авторской концепции «Теленка» – носитель Божьего Промысла о себе, раз навсегда избравший путь правды и борьбы.
Второй – из текста «Теленка» – борец, широко использовавший официальные каналы до последней возможности, а затем перешедший на путь открытого протеста.
Третий – из свидетельств современников – писатель, вытолкнутый в диссидентство после честного сотрудничества с системой.
Найти объективную истину – не представляется вероятным. Ее – по определению – не даст субъективное авторское повествование. Но и третий вариант не достовернее: крупномасштабность явления Солженицына исключает возможность одного верного ракурса, а по частям нельзя, как известно, описать даже слона.
Есть ли вообще подход, учитывающий все три варианта, объединяющий всех троих Солженицыных? И есть ли инструмент для такого метода? Есть. Подход – литературный. Инструмент – чтение.
Необходимо вернуться к чтению солженицынских текстов и снова поразиться сумятице и разноголосию его творчества 60-х годов. Пять (не считая газетной статьи) опубликованных в советской печати вещей, две пьесы, активно ходившие в самиздате романы «Раковый корпус» (с 66-го года) и «В круге первом» (с 67-го) и «Крохотные рассказы» (с 65-го) – таков корпус сочинений Солженицына, с которым имели дело шестидесятники. Перед их взором проходил литературный эксперимент: самый откровенный (в обнажении приема) писатель российской современности всякий раз примерял новое перо – новый стиль, жанр, манеру, язык. Но шестидесятники – и тогда, и после – этого не заметили, сосредоточившись на социальном явлении Солженицына, прилаживая его – тактически, а потом ретроспективно – к эпохе. То, что это произошло, и то, что Солженицын ответил (в «Теленке») тем же, – объяснимо.
Эпоха 60-х была насквозь литературной. Руководством к действию стала метафора – как у властей («Нынешнее поколение советских людей будет жить при коммунизме!»), так и у оппозиции («Соблюдайте свою Конституцию!»). Любимым занятием – расшифровка аллегорий и чтение между строк. Самым распространенным языком – эзопов. Шестидесятники, и вместе с ними Солженицын, помещались как бы в художественном тексте – подчиняясь его законам: в том числе и тем, которые не позволяют персонажам выйти за пределы текста. Не ждем же мы от князя Андрея анализа речевой характеристики Пьера Безухова.
Персонажами были все, и не только по малограмотности Хрущев назвал Солженицына – Иваном Денисовичем27. Примерно так же читали книжки и остальные – представители «критики, никогда не отделенной от общественного направления»28. Просто другого направления и не было. Потому умные и образованные люди всерьез обсуждали – за кого Шухов, каковы идеалы Матрены, наш ли человек коммунист Грачиков, заслуживает ли осуждения лейтенант Зотов. За этими острыми насущными проблемами терялся прозаик Солженицын. 60-е не обладали литературным взглядом, потому что сами 60-е были литературным произведением: так нельзя увидеть себя спящим.
Солженицын отчаянно бился в стилевых и жанровых поисках, которые и тогда и позже казались поисками общественной позиции. Однако его эволюция – в первую очередь литературная. Автор романа «В круге первом», Солженицын ощущал узость накатанной другими колеи – условно говоря, соцреалистической. «Один день» продвинул его вперед – но все по той же стезе. Осознавая в себе склонность к проповеди, Солженицын всеми силами старался избегнуть прямого слова, которое уводит от художественности. Беллетристика требует остранения – следовало найти свой прием.
В примечаниях, которыми Солженицын снабдил каждую вещь в своем собрании сочинений, обнаруживаются две параллельные тенденции. С одной стороны, автор всегда указывает реальные обстоятельства и прототипы – демонстрируя жизненность произведений. С другой стороны, особо тщательно оговариваются и те случаи, когда конкретных прототипов нет – подчеркивается вымышленность, сочиненность произведений29.
В конце концов Солженицын выбрал одну из двух тенденций. Но это произошло позже, а до самого конца 60-х он искал себя как беллетрист.
Тот прием остранения, который господствовал в 60-е, был ему глубоко чужд и даже отвратителен – ирония, юмор, смех. Иронией он, правда, пользовался, но архаичной, просветительской, тяжеловесной. И даже добился здесь успеха: достаточно назвать один из самых удачных во всей прозе Солженицына эпизодов – зоопарк в конце «Ракового корпуса»30. Но вот юмор ему, по всей видимости, враждебен совершенно. Не зря он клеймит оппонента характерным рядом: «бодрячок, весельчак и атеист»; не зря призывает к серьезности полемики: «избавьте нас от ваших остроумных рассуждений»31 – явно не видя в остроумии ничего, кроме словоблудия; не зря пренебрежительно поминает кумиров 60-х – Ильфа и Петрова32.
60-е были неприемлемы для Солженицына стилистически. Он искал своего приема. Проза «ни о чем» ему не давалась, что хорошо видно по дидактичным «Крохоткам». В «Матрене» Солженицын сделал попытку аллегории, патриархальной утопии. В рассказе «Захар-Калита» возник вдруг сказовый говорок: «Друзья мои, вы просите рассказать что-нибудь из летнего велосипедного? Ну вот, если не скучно, послушайте о Поле Куликовом»33. Так же неожиданно, сплошь почти одним диалогом (43 журнальные страницы!), написан рассказ «Для пользы дела» – самый «соцреалистический» из произведений Солженицына, на который положительные отклики начинались со слов: «Мы, старые пропагандисты…»34 По собственному признанию Солженицына, не удавались ему пьесы – тоже очень разные: от земляного реализма «Оленя и шалашовки» до наивной символики «Света, который в тебе», где действовали Альды, Джумы и Синбары.
Все это экспериментаторство шло мимо внимания общества 60-х. Раз зачислив Солженицына в «свои» – за правду, – шестидесятники втягивали его, не очень-то спрашивая, в свой КВН. Примечательно, что в новогодний (1964) комплект «крокодильских» пародий включен и «А. Матренин-Дворин» – в компании с «Володимером Сологубиным» (Владимир Солоухин), «Аксилием Васеновым» (Василий Аксенов) и «Ягуаром Авваловым» (Лев Овалов – автор «Майора Пронина»)35.
Такое ерническое признание в 60-е было дороже многих премий, да и о премии (Ленинской) шла речь всерьез, но Солженицын продолжал искать – перелом произошел на «Раковом корпусе». Этот добротный и яркий роман оказался тупиком. Дело не в том, что он не был напечатан – это как раз случайность. Солженицыну нужна была не публикация, а выход из колеи, накатанной «Кругом первым», «Одним днем», «Кречетовкой». Даже если «Раковый корпус» был лучше их, он был – такой же. А Солженицын искал новое слово.
Слово – ключевое понятие для Солженицына в целом. Об этом говорит все. И единственная нехудожественная публикация в советской прессе – страстная и убедительная статья в «Литературке» о языке36. И фанатическая приверженность к Далю. И изобретательность в сочинении лексических фантазий (вроде «вышатнуть» и «пришатнуть»). И скорбь по букве «ъ», и безнадежная борьба за букву «ё»37.
Жорж Нива тонко подмечает, что рассказ «Случай на станции Кречетовка» написан о расхождении в одном слове: «Пожилой актер не знает нового названия Царицына – Сталинград. Этот рассказ – образцовое противопоставление двух языков, даже двух кодов»38.
Трудно найти более ненавистного Солженицыну врага, чем радио. В «Матренином дворе», «Раковом корпусе», «Образованщине» его ярость обрушивается на трансляцию, радиоточку, репродуктор. Враг – это голос. Слово.
Претензии к алогичности, противоречивости, непоследовательности солженицынской публицистики останутся бесконечными и бесплодными, если не учесть, что часто эти метания носят стилевой, а не социально-политический характер, не настолько, конечно, что «для красного словца не пощадит ни матери, ни отца» (Даль). Все же Солженицын – идеолог. Но – во вторую голову. В первую – художник, литератор. Так, нельзя искать смысла в подзаголовке эпопеи «Красное колесо», который будет претенциозен и невнятен, если рассматривать трезво – «Повествование в отмеренных сроках». Объяснить его так же трудно, как подзаголовок «поэма» к «Мертвым душам». Потому что все это – поиски жанра.
Выбираясь из-под глыб собственного – условно говоря, реалистического – стиля, Солженицын не мог, конечно, оказаться в соседней колее – в стиле шестидесятников: настолько он чужд был ему своей легкостью, западничеством, усредненным интеллигентским языком. К языку проповеди он пришел с неизбежностью. Так долго и часто успешно избегая соблазна прямого слова, Солженицын пришел к нему на новом витке диалектической спирали.