60-е. Мир советского человека - Петр Вайль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Выбираясь из-под глыб собственного – условно говоря, реалистического – стиля, Солженицын не мог, конечно, оказаться в соседней колее – в стиле шестидесятников: настолько он чужд был ему своей легкостью, западничеством, усредненным интеллигентским языком. К языку проповеди он пришел с неизбежностью. Так долго и часто успешно избегая соблазна прямого слова, Солженицын пришел к нему на новом витке диалектической спирали.
60-е же решили, что в строй оппозиции встал еще один диссидент.
Первая попытка в новом жанре принесла Солженицыну оглушительный успех. Его письмо в мае 67-го IV Всесоюзному съезду писателей о цензурной травле литературы поддержали коллективным обращением более 80 советских литераторов, и еще полтора десятка писателей – отдельными посланиями. Художник выступил на общественном поприще – это было совершенно в духе времени, и маститый Каверин восхищенно отпустил Солженицыну комплимент: «Ваше письмо – какой блестящий ход!»39
Это и в самом деле был ход, но жанровый. Только покуда он укладывался в стилистику эпохи, совпав с наивысшим взлетом гражданской активности в стране. Солженицын уже круто отворачивал в сторону от 60-х, а все еще казалось, что он уходит просто вперед – в отрыв. В лидеры. Лидером готовы были его признать и коллеги (Георгий Владимов: «Это писатель, в котором сейчас больше всего нуждается моя Россия»)40, и читатели («При проведении в Обнинске анонимной социологической анкеты в конце 1967 г. в графе с вопросом «ваш любимый советский писатель» на первом месте оказался Солженицын»)41.
Коллеги не могли знать, что в том же мае 67-го была закончена первая часть «Теленка», где Солженицын постулировал раскол двух литератур: их и его42. Обнинские атомщики не могли предвидеть, что всего через два года это о них будет написано:
Непробудная, уютная, удобная дрема советских ученых: делать свое научное дело, за это – жить в избытке, а за это – не мыслить выше пробирки43.
Укрепляясь в жанре публицистики, Солженицын все безусловнее расквитался с 60-ми. Его, выше всего ставящего слово, не мог не оскорблять бесцветный язык диссидентских посланий, часто неотличимый от обтекаемых газетных передовиц. Отчетливо понимая, что «для нашего поколения утерян письменный язык нравственных сочинений»44, Солженицын восстанавливал его сам.
В этой сфере он и достиг своих стилистических вершин, являя примеры запоминающейся образности:
И ненужное космическое хвастовство при разорении и бедности дома; и укрепление дальних диких режимов…45
и поднимаясь иногда до почти пророческого напора:
Выбили из голов все индивидуальное и все фольклорное, натолкали штампованного, растоптали и замусорили русский язык, нагудели бездарных пустых песен. Добили последние сельские церкви, растоптали и загадили кладбища, с комсомольской горячностью извели лошадь, изгадили, изрезали тракторами и пятитонками вековые дороги, мягко вписанные в пейзаж46.
Произведя в «Образованщине» окончательный расчет с искусами и заблуждениями 60-х, с хаосом своих литературных поисков, Солженицын выбрал направление – архаику.
Осваивая заново жанр «нравственных сочинений», Солженицын обернулся назад, не видя стилевой опоры в окружающем настоящем. Первичным был языковой поиск, а не ненависть к репродукторам и пятитонкам. Аввакум и библейские пророки изъяснялись иными словами, чем революционные демократы, большевики и диссиденты. И если Солженицын иногда сбивался, то потому лишь, что был первым за долгое время в этом трудном жанре:
Не обнадёжен я, что вы захотите благожелательно вникнуть в соображения, не запрошенные вами по службе, хотя и довольно редкого соотечественника, который не стоит на подчинённой вам лестнице…47
Конечно, это не Исайя, а Акакий Акакиевич обращается к начальству. Но такой зачин «Письма вождям Советского Союза» не означал ни послабления идейной позиции, ни даже тактического хода. Это был просто стилистический сбой, литературная неудача.
Направление, выбранное Солженицыным – архаика, – окончательно обособило его от общественных движений 60-х. Даже катастрофа августа 68-го в личной и творческой судьбе Солженицына прошла практически не замеченной48. Он в это время находился на своем художественном подъеме. Пророческий стиль неуклонно вел к позиции пророка. Из-под пера Солженицына стали выходить вещи, о которых он сам сказал когда-то: «Книга-то получалась очень правильная, если б все сразу стали по ней жить». Теперь сослагательное наклонение превращалось в повелительное. Теперь был явлен заведомо неисполнимый образ жизни – «Жить не по лжи!», и заведомо недосягаемый положительный герой – сам Солженицын в «Теленке», где он вел диалог не с людьми, а с Богом.
Русский Бог. Метафизика
год 1961-й в России никому в голову не пришло бы добавить «от Рождества Христова», разве что в шутку. В 1961 году для Бога в интеллигентской России места не было. Хотя именно тогда с верой отчаянно боролись. Парадоксальным образом либерализация проявилась в религиозных гонениях. В 1960–1964 годах в стране закрыли половину церквей и упразднили половину приходов. В 1961 году Архиерейский собор принял новый приходский устав, который фактически привел Православную Церковь на грань уничтожения49. Драконовские меры правительства не противоречили духу эпохи – они его отражали. Свобода от религии стояла в одном ряду с прочими свободами хрущевского либерализма. Оттепельный атеизм не имел ничего общего с богоборческими идеями. Можно даже сказать, что атеизм как учение не существовал вовсе. Закрывая церковь, с ней не вступали в полемику.
Религия признавалась пережитком. И несовместимость ее с современностью – с наукой, прогрессом, коммунизмом – была в первую очередь стилевой. Верить в Бога казалось не столько вредным или опасным, сколько стыдным: религия – удел отсталой деревенщины, которой в то время еще стеснялись развитые горожане. В интеллигентном обществе считалось, что в России православие существует только в одной форме – «старушечьей».
Герой фильма «Я шагаю по Москве» (1963), входя в церковь, громко здоровается, прерывая службу. Рецензент по этому поводу с удовлетворением пишет: «Колька воспитан, тактичен, мягок… он, сын людей нового, советского, воспитания, никогда не был в церкви»50.
Гуманное – тактичное и воспитанное – новое поколение боролось с религией без злого умысла, только для того, чтобы помочь «старушкам» приобщиться к бодрой и веселой современности. Храмы закрывались из неловкости за отсталость, из-за ненадобности.
Атеизм начала 60-х не был правительственным произволом. Он опирался на идеологию советской интеллигенции, которая проблему веры решила для себя по формуле Остапа Бендера: «Эй, вы, херувимы и серафимы! – сказал Остап, вызывая врагов на диспут. – Бога нет!.. Это медицинский факт»51.
«Медицинский факт» Остапа дополнялся еще несколькими аргументами, как то: маятник Фуко, свисающий с купола Казанского собора, костер Джордано Бруно и свежие сведения о том, что ни Гагарин, ни Джон Гленн в космосе Бога не обнаружили. Главный тезис стандартного пособия «Спутник атеиста» – «Религия играет роль тормоза общественного прогресса»52 – не вызывал возражений. Бог противостоял не советской власти, а науке и просвещению.
Таким образом, к началу 60-х вопрос «есть ли Бог» казался просто смешным по сравнению с проблемой «есть ли жизнь на Марсе».
Тем поразительней, с какой стремительностью советское общество, оставив Марс в покое, вернулось к религиозным темам.
Духовная эволюция интеллигенции произошла в те же 60-е и, более того, была последствием того же процесса, который вызвал религиозный вакуум в начале десятилетия.
Духовная ограниченность культуры 60-х определялась неукорененностью во времени. Советская интеллигенция жила будущим, потом прошлым, но никогда – настоящим. Вернее, ее понимание настоящего зависело от концепции прошлого или будущего. Отсюда шло представление об идеальном характере истории и общества, о «пластическом характере мира» (Бердяев), который можно и нужно переделать в соответствии с идеей о нем.
60-е как раз и были посвящены выяснению и уточнению этой идеи, спорам о деталях идеального устройства, а не сомнениям в принципиальной возможности и необходимости такового.
Когда сомнения все же появились, начался следующий этап развития русского общества – 60-е завершились.
Однако, прежде чем идея прогресса стала подвергаться нападкам, она пережила в России невиданный взлет. Даже опытный Эренбург мог рассуждать о будущем в духе Программы КПСС: «О, тогда будут много читать, вести умные разговоры, открывать тайны природы и самое главное – не будет войн»53.
В борьбе за прекрасное завтра религия не казалась конкурентом – ее искореняли из жалости как неадекватную современности, как не имеющую будущего, без которого настоящего не существовало.