60-е. Мир советского человека - Петр Вайль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Чем меньше денег в стране – тем меньше их у каждого. Чем меньше денег у каждого члена общества – тем общество равнее. Эту мысль охотно подхватили мастера культуры, так что кинорецензент недоуменно замечает:
…Если бы лет через пятьдесят или сто по нашим фильмам захотели изучить общественные отношения на рубеже пятидесятых – шестидесятых годов двадцатого века, никто не смог бы установить, были ли в этот период деньги и какую роль играли они в жизни людей79.
Это совершенно верно, кроме того, что не «через пятьдесят или сто», а уже через десять бессребреность 60-х стала восприниматься если не с насмешкой, то с усмешкой. Но и – с ностальгией.
Всему сказанному отнюдь не противоречит, что именно начало 60-х отмечено громкими процессами спекулянтов, валютчиков, фарцовщиков. Именно тогда прошумело знаменитое дело Рокотова, и за экономические преступления стали расстреливать. Деньги, разумеется, существовали, но борьбу с ними вели всеми методами: от карикатур до расстрелов. Все это было торжеством общей уравнительной тенденции безденежности.
Формулировка БСЭ требует для понятия «народ» единства и культурного.
Прежняя – сталинская – культура внедряла и тиражировала художественные произведения высокого жанра. В кино преобладали снятые на пленку спектакли MXATa, по радио звучала симфоническая музыка, литературу составляли оды в стихах и прозе. Пределом пошлости почитались старинные романсы, признаком нравственного разложения – интеллектуальный джаз. К искусству приходилось тянуться, даже в буквальном смысле: задирая голову к монументальной скульптуре, репродуктору, экрану (время телевизоров, которые смотришь сверху вниз, еще не наступило). Искусство, изливающееся сверху, носит сакральный характер. Для народной культуры необходимы отношения равноправия. Нужен процесс выравнивания художника и потребителя.
Приоткрытые границы впустили зарубежное искусство. Доступность образцов, как это всегда бывает, не повысила уровень потребления, а снизила уровень подражания. В эклектике 60-х возникла советская массовая культура – гитарные песни, интимные стихи, модная одежда, молодежный жаргон, «Голубые огоньки», легкая мебель. И главное – эстрада.
Характерно, что наиболее массовое из всех искусств в России было занято голосами западной ориентации.
В эпоху западничества нерусская интонация стремительно распространилась по стране. Особую роль в этом сыграла Эдита Пьеха. Польская еврейка, родившаяся во Франции и ставшая солисткой ленинградского ансамбля «Дружба», она пела с акцентом: «В етым мирье, в етым горьоде, там гдье ульици грюстьят о льете…» Очарованные европейским лоском Пьехи, а еще больше – ее всесоюзным успехом, с акцентом запели советские певицы и певцы, намекая на причастность к западным стандартам. Возник некий универсальный язык, который распространился по схеме: большая эстрада – малая эстрада – самодеятельность – разговорная речь. На рязанской танцплощадке изъяснялись интимным шепотом не слыханного преж де звучания.
Дерусификацию языка, начатую эстрадой, продолжила молодежная проза и особенно – журналистика тех лет. В моде был макаронический язык, и очеркист писал «генерация» вместо «поколение», не чтобы выказать изящество, а чтобы его лучше поняли.
Универсальный язык не знал диалектных отличий. Шестидесятники не окали и не акали, а объяснялись на усредненном говоре, восходящем если не к Хемингуэю, то к Гладилину, который господствовал в жизни и литературе. Ничего не было странного для читателей «Огонька» в стихах Л. Лермана:
Что делать нам с твоим бездумьем ярым,Косматая таежная река?Взорвать, пока не поздно, аммоналом,Да так взорвать, чтоб брызги в облака80, —
с курсивной строчкой под стихотворением: «(пер. с еврейского)».
Еврей-лесовик не слишком выделялся среди скитальцев, ищущих под гитару полезные ископаемые. Бездомные и безденежные герои, говорящие на понятном универсальном языке, потребляющие универсальную массовую культуру, как бы составляли большую дружную семью, в которую хотелось влиться. Более того, не хотелось расставаться. В газетных разговорах о том, что пора всем советским людям жить в отдельных квартирах, звучали неуверенность и сожаление: «Жили без бурь и штормов на кухне – народ все рабочий, сознательный. А все же согласитесь: в одной прихожей пять ребят – многовато»81.
Родственные отношения, озаренные светом общей цели. Не важно, что в реальной жизни это не наблюдалось, – но такова была нравственная установка общества, которая призвана была превратить идеалистическую толпу в общность по имени «советский народ». В такой общественной структуре возникало чувство комфорта, какое дает только общее дело – при всем дискомфорте конкретного быта и бытия. Это чувство сходно с фронтовым братством: пока ты роешь траншею, кто-то возводит бруствер. Идея защищенности могла приобретать даже потусторонний характер: так, в репортаже из НИИ сельского хозяйства Крайнего Севера давал обнадеживающее интервью зав. отделом борьбы с кровососущими82.
Следует сделать существенную оговорку, употребляя понятие «советский народ». Та часть населения, которая подразумевается под словами «рабочие» и «крестьяне», на идеологической поверхности неуловима и ненаблюдаема. Остаются только те рабоче-крестьянские атрибуты, которые используются в качестве козырных карт различными течениями.
Так, в 1963 году отменили, а в 65-м восстановили приусадебные участки и подсобные хозяйства колхозников.
Оба события, судя по прессе, произвели совершенно одинаковое действие: празднику на селе не было конца. В первом случае господствовало чувство облегчения: «С коровой мороки было – пропасть!»83 Через два года возвращение коровы вызывало точно такое же чувство глубокого удовлетворения: получалось, что продуктов на рынке стало в два раза больше, а цены снизились на 17 процентов84. В результате уцелевшие на идеологической, газетно-литературной поверхности крестьяне при любых политических коллизиях жили красиво: «Поздним вечером мы возвращались в Дом колхозника. И вдруг – «Паванна» Равеля…»85
Сквозь такую призму народ в той же степени представлял реальных рабочих и крестьян, как ансамбль Моисеева – народное искусство.
Мифологизации подвергалась даже статистика, которой известно, что к концу 60-х на селе было 100 тысяч клубов и 90 тысяч библиотек, но ни одного самогонного аппарата.
Миф о народе издавна был не просто реальностью, но и полигоном, где интеллигент получал право на жизнь: будь то герои Толстого, Горького, Бабеля или Аксенова. Отрыв от народа, утрата народности – самый страшный приговор интеллигенту. В 60-е этим козырным тузом били друг друга либералы и консерваторы. Критические наскоки на Шевцова и Вознесенского, «Октябрь» и «Новый мир» формулировались одинаково: «обескровленность отрывом от внутренних сил народной жизни».
Литература, журналистика, кино в разное время предлагали разные вариации народного мифа. И если в начале 60-х народная правда жила в геологической партии, на рыболовецком сейнере, на сибирской стройке, то к концу этого периода правда переселилась в деревню. Ее теперь следовало искать там.
Народом перебрасывались, как мячиком. Пешка в чужой игре, огромная пешка величиной в сотни миллионов душ, рабоче-крестьянская масса включалась в понятие «советский народ» таким образом, каким было выгодно тому, кто это понятие использовал.
Взамен народ следовало любить. Но положительную эмоцию выразить, а тем более запечатлеть – очень трудно: неизбежно получаются «Кубанские казаки» и стихи вроде:
Страна моя прекрасная,Легко любить ее.Да здравствует, да здравствуетОтечество мое86.
Куда больше художественных достижений сулила другая эмоция – яркая и выразительная ненависть. Объект ее всегда был рядом – Запад. В эпоху оголтелого западничества 60-х набирало силу встречное течение.
О, трепетная муза наших дней!Ты помнишь ли о нуждах хлеборобов,или тебе желанней и роднейсверкание нью-йоркских небоскребов?87
Получалось: или – или. Не просто доить коров, но обгонять Америку. Не просто запускать космонавтов, а опережать американцев88. Заграничный галстук одним штрихом вычеркивал героя из числа положительных89. Выставка русских фресок не могла ужиться в огромном Ленинграде с выставкой «Архитектура США»90. Легко выстраивалась цепочка: «абстрактная живопись, абстрактная музыка, абстрактная поэзия, абстрактное в конечном счете отношение к родине»91.
«Откуда, когда и как вторглась в настоящее искусство абстракция?» – спрашивал общественность читатель Георгий Ярышкин из города Жданова92. Здесь заслуживает внимания не сам вопрос, а его интонация: это ненависть, уверенная в победе. Крепкая, позитивная, добрая ненависть, объединительное значение которой – несомненно93. Сообща ниспровергать «абстракцию» вовсе не мешало так же сообща распевать полурусские песни прозападной эстрады. Ударение падает не на «за» или «против», а на «сообща».