Путешествие на край ночи - Луи Селин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тогда он начал покупать газету: теперь ведь он мог себе это позволить. В газете как раз было описано все, что Анруй чувствовал в своих ушах. Тогда он купил лекарство, которое рекламировалось в газете, но недомогание его продолжалось, даже как будто усилилось. Ухудшилось, может быть, только оттого, что он о нем думал. Все-таки они пошли вместе на консультацию в лечебницу. Доктор сказал им, что это «давление крови».
Это определение их испугало. Но, в сущности, эта навязчивая мысль пришла как раз вовремя. Сколько он себе крови испортил за эти годы из-за дома и сроков платежей по счетам сына, что вдруг освободилось какое-то место. Теперь, когда врач заговорил с ним о «давлении», он стал прислушиваться, как кровь пульсирует у него в ушах. Он даже вставал по ночам и щупал свой пульс, неподвижно стоя в темноте около кровати, чувствуя, как все тело его мягко содрогается при каждом ударе сердца. Он думал, что это смерть; он всегда боялся жизни, но теперь он всегда связывал свой страх со смертью, с «давлением», как он раньше связывал его с мыслью о том, что он не сможет заплатить за дом.
Он всегда был несчастлив, не меньше, чем теперь, но все-таки он должен был спешно найти какую-нибудь новую причину, чтобы быть несчастным. Это вовсе не так легко, как кажется. Просто сказать «я несчастлив» — этого еще недостаточно. Нужно еще себе доказать, бесповоротно в этом убедиться. Он хотел только одного: найти вескую, уважительную причину для своего страха. Доктор говорил, что его давление равняется двадцати двум. Двадцать два — это не пустяк! Доктор показал ему дорогу к смерти.
Знаменитого сына почти никогда не было видно. Раз-другой, под Новый год. Да теперь, кстати, он мог приходить или не приходить — одалживать все равно было больше нечего. Оттого он больше почти никогда не приходил, сынок.
Мадам Анруй я узнал гораздо позже. Она ничем не страдала, она не боялась смерти, даже своей собственной, которую она не могла себе представить. Она жаловалась только на свой возраст, на самом деле не очень над ним задумываясь, а только лишь оттого, что все так делают, а также на то, что жизнь «дорожает». Главная работа была исполнена: за дом заплачено. Для того чтобы быстрее заплатить по последним векселям, она даже начала пришивать пуговицы к жилетам для какого-то большого магазина. А когда надо было сдавать работу по субботам, в автобусе, во втором классе, всегда бывали скандалы, и как-то раз вечером ее даже ударили. Ударила иностранка, первая иностранка, с которой она за всю жизнь говорила и на которую наорала.
Раньше, когда воздух еще гулял вокруг дома, стены его были более или менее сухи, но теперь он был окружен высокими доходными домами и все в нем пахло сыростью, даже на занавесках выступали пятна плесени.
Когда дом был приобретен, мадам Анруй в течение целого месяца расплывалась в улыбке, была приятна, просветлена, как монашенка после причастия. Она даже сама предложила Анруйю:
— Ты знаешь, Жан, начиная с сегодняшнего дня мы будем покупать газету каждый день, теперь это можно себе позволить…
Она вспомнила о нем, о своем муже, потом она оглянулась вокруг себя и вспомнила наконец и о его матери, о своей свекрови. И тогда она снова стала серьезной, как до выплаты. Все начиналось сначала, потому что за счет матери Анруйя можно было еще кое-что сэкономить, за счет этой старухи, о которой супруги почти никогда не говорили ни между собой, ни с другими.
Она жила в конце сада, в закутке, где собирались старые веники, старые клетки для кур и все тени от соседних домов. Она жила в чем-то низком, из чего она почти никогда не выходила. Даже просто передать ей еду — и то было сложно. Она никого не впускала в свое жилье, даже сына. Она говорила, что боится, как бы ее не убили.
Когда ее невестке пришла в голову мысль отложить еще немножко денег, она сначала намекнула мужу, чтобы посмотреть, как он к этому отнесется, что можно было бы поместить старуху к монашкам св. Винсента, которые принимают в свою богадельню ненормальных старух. Сын ее не ответил ни да, ни нет. В этот момент он был занят другим — шумом в ушах, который не прекращался. Он столько о нем думал, так к нему прислушивался, что наконец решил, что этот ужасный шум, конечно, будет мешать ему спать. И на самом деле, вместо того чтобы спать, он прислушивался к свисткам, барабанам, мурлыканью… Это была новая пытка. Он занимался этим весь день и всю ночь. Он стал каким-то средоточием шумов.
Но все-таки постепенно, через несколько месяцев, страх износился, его стало недостаточно, чтобы заниматься только им. Тогда он стал ходить на рынок Сент-Уан с женой. Говорят, что рынок Сент-Уан самый дешевый в районе. Они уходили с утра на весь день, потому что надо было обо всем поговорить — и о ценах, и о том, на чем бы еще сэкономить. К одиннадцати часам вечера у себя дома на них нападал страх, что их убьют. Страх вполне естественный. Он боялся меньше, чем жена. Он больше думал о шуме в ушах, когда наступал тот час, в который улица затихает.
— Этак мне никогда не заснуть, — повторял он громко, чтобы еще больше себя напугать. — Ты не можешь себе представить, что это такое!
Но она никогда и не пробовала ни понять, что это значило, ни представить себе, что его так изводит.
— Ведь слышишь ты хорошо? — спрашивала она его.
— Да, — отвечал он.
— Что ж, тогда все прекрасно! Тогда ты лучше подумал бы о своей матери, которая нам так дорого стоит, и о том, что жизнь дорожает с каждым днем. И что ее комната — это сплошной навоз!..
К ним приходила прислуга на три часа в неделю, она стирала на них; это была единственная их посетительница за несколько лет. Она также помогала мадам Анруй стелить постель, и, надеясь на то, что служанка будет повторять это всем и каждому, мадам Анруй, переворачивая с ней тюфяки, неизменно в течение десяти лет говорила ей возможно громче:
— Мы никогда дома денег не держим.
Это должно было служить указанием и предостережением для предполагаемых воров и убийц.
Перед тем как подняться к себе в комнату, они тщательно запирали все двери, проверяя друг друга. Потом они шли в сад, чтобы посмотреть, горит ли у свекрови лампа. Это было признаком того, что она еще жива. Ну и изводила же она масла! Никогда не тушила лампы! Она также боялась убийц, боялась своих детей. За двадцать лет, которые она там провела, она ни разу не открыла окна, ни зимой, ни летом, и никогда не тушила лампы.
Сын распоряжался ее деньгами, маленькой пенсией. Еду ставили около ее двери. Все шло хорошо. Но она была недовольна таким положением вещей, она вообще всем была недовольна. Не открывая двери, она орала на всех, кто только приближался к ее берлоге.
— Ведь это же не моя вина, что вы стареете, бабушка, — пробовала объясниться с ней невестка. — У вас бывают боли, как у всех пожилых людей…
— Сама пожилая! Негодяйка! Подлая! Ты хочешь меня на тот свет отправить!
Старуха Анруй бешено отрицала свой возраст.
Она даже защищалась против всего, что происходило вне ее лачуги, против всех попыток примирения и сближения. Она была уверена, что, если она откроет дверь, все злые силы ворвутся к ней, завладеют ею и что тогда все будет кончено раз и навсегда.
— В нынешнее время они все стали хитрить, — кричала она. — У них глаза на макушке, а рты только для того, чтобы врать!.. Вот они какие нынче!..
Разговор у нее был грубый; она научилась ему на рынке Тампль, она ходила туда с матерью-старьевщицей, когда была совсем молоденькой… Она принадлежала к тому поколению людей, которые еще не научились прислушиваться к приближению собственной старости.
— Я буду работать, если ты не отдашь мне моих денег! — кричала она невестке. — Слышишь, воровка? Я буду работать!
— Да ведь вы не можете, бабушка.
— Ах, вот как! Не могу! Ну-ка попробуй зайди-ка ко мне! Я тебе покажу, как я не могу!
И ее опять оставляли на некоторое время в ее закутке, в котором она отсиживалась. Но они все-таки во что бы то ни стало хотели мне ее показать; для этого меня и позвали. Чтобы она приняла нас, надо было пустить в ход целую сложную махинацию. И потом, по правде сказать, я не совсем понимал, что им от меня нужно. Консьержка, тетка Бебера, сказала, что я такой ласковый, такой любезный, такой снисходительный доктор. Они хотели узнать, могу ли я успокоить старуху одними лекарствами. Но чего они на самом деле еще больше хотели, особенно невестка, — это чтобы я раз и навсегда засадил старуху в сумасшедший дом. Мы стучались к ней добрых полчаса, наконец она внезапно открыла и предстала перед нами, глядя на нас воспаленными глазами. Но взгляд ее бодро плясал над смуглыми щеками, взгляд, который овладевал вниманием и заставлял забыть остальное, доставляя какое-то невольное удовольствие, которое потом инстинктивно стараешься в себе удержать: молодость…
Старость покрыла ее веселыми побегами: так бывает со старыми деревьями.