Путешествие на край ночи - Луи Селин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пока команды наслаждались, на меня также находило вдохновение, и я, сидя на кухне, сочинял рассказики для моего собственного удовольствия. Энтузиазм этих спортивных юношей по отношению к местным дамам, конечно, не принимал размеров моего несколько бессильного рвения. Эти автономные в своей силе атлеты были пресыщены физическими совершенствами. Красота — как алкоголь или комфорт: к ним привыкаешь и перестаешь их ощущать.
Они приходили в бордель главным образом для того, чтобы повеселиться и похулиганить. Часто под конец они ужасно дрались. Тогда ураганом налетала полиция и увозила их вместе на грузовичках.
Скоро я почувствовал к одной из женщин, Молли, исключительное чувство доверия, которое людям перепуганным заменяет любовь. Я помню, как будто это было вчера, какая она была милая, какие у нее были длинные, покрытые светлым пушком ноги, тонкие, мускулистые, аристократические ноги. Что ни говорите, а настоящая человеческая аристократичность, она, несомненно, в ногах проявляется.
Мы стали близки друг другу телом и духом. Часами гуляли мы вместе по городу. У нее было много денег, у моей подруги: ведь она зарабатывала в «доме» около ста долларов в день, в то время как я у Форда зарабатывал едва-едва шесть. Любовь, которой она занималась как средством существования, ее не утомляла. Американцы делают это, как птицы.
К вечеру, протаскавши целый день свою тачку, я все-таки, заходя к ней после обеда, старался быть ей приятным. С женщинами нужно быть веселым, хотя бы в первое время. Смутное, большое желание терзало меня. Мне очень много хотелось ей предложить, но у меня уже не было сил. Молли хорошо понимала это индустриальное отупение, она привыкла к рабочим.
Как-то вечером без всякого повода она предложила мне пятьдесят долларов. Я сначала только нерешительно посмотрел на нее. Я не смел. Я думал о том, что бы сказала мать по этому поводу. И потом еще я подумал, что моя мать, бедняжка, никогда не предлагала мне такой суммы. Чтобы доставить удовольствие Молли, я сейчас же пошел и купил себе на ее доллары красивый бежевый костюм. Весной того года этот цвет был в моде. Никогда еще я не приходил таким разодетым. Хозяйка завела большой граммофон единственно для того, чтобы научить меня танцевать.
После этого мы пошли с Молли в кино. По дороге она меня спросила, не ревную ли я, потому что в новом костюме я казался печальным. Мне не хотелось работать на заводе. Новый костюм может совсем выбить из колеи. Она его весь исцеловала, этот костюм, когда на нас не смотрели. Я старался думать о чем-нибудь другом.
Какая это была женщина, Молли! Какой цвет лица! Сколько молодости! Какой праздник желаний! И я снова начал беспокоиться. «Альфонс?» — думал я про себя.
— Да не ходи ты больше к Форду, — отнимала Молли у меня последнее мужество. — Поищи лучше какую-нибудь легкую службу в конторе — например, переводчиком; это тебе очень подойдет… Ты же любишь книги…
Так советовала она мне от полного сердца, она хотела, чтобы я был счастлив. В первый раз в жизни человек интересовался мной исходя, так сказать, из моего эгоизма, ставил себя на мое место, а не только судил обо мне со своей точки зрения, как все остальные.
Она так мило старалась меня уговорить не уезжать, разубедить меня.
— Знаете, Фердинанд, жизнь проходит здесь так же, как в Европе. Нам вместе будет неплохо. (И до некоторой степени она была права.) Мы накопим денег, купим магазин… Все будет, как у людей…
Она говорила это, чтобы успокоить мою совесть. Планы. Я соглашался с ней. Мне было даже стыдно, что она старается меня удержать. Я, конечно, ее очень любил, но я еще больше любил свой собственный порок: желание бежать отовсюду, где бы я ни был, в погоне неизвестно за чем, по гордости, несомненно, глупой, уверенный в каком-то своем превосходстве.
Мне очень не хотелось ее обижать — она понимала это. До того она была мила, что я кончил тем, что признался ей в мучившей меня мании — бежать отовсюду, где бы я ни был. Она старалась помочь мне победить это глупое и тщетное томление.
Я привык к ее доброте, она почти что перешла ко мне. Но тогда мне начало казаться, что я надуваю свою судьбу, то, что я называл смыслом своего существования, и я сейчас же перестал рассказывать ей то, о чем я думаю. Я снова замыкался в себе, очень довольный тем, что стал еще несчастнее, оттого что принес с собой в мое одиночество отчаяние на новый лад, напоминавшее настоящее чувство.
Все это очень банально. Но у Молли было ангельское терпение, она нерушимо верила в существование призваний. Например, ее младшая сестра в университете Аризоны приобрела манию фотографирования птиц в их гнездах и хищных зверей в их норах. И вот для того, чтобы она могла продолжать изучение этой своеобразной техники, Молли посылала своей сестре-фотографу пятьдесят долларов в неделю.
У нее было поистине бесконечное сердце, действительно возвышенное, настоящая звонкая монета, а не подделка, как у меня и у других людей. Последняя вспышка деликатности помешала мне спекулировать на этой мягкой, слишком духовной натуре. Вот каким образом я окончательно испортил свои отношения с судьбой.
Пристыженный, я даже попробовал тогда вернуться к Форду. Небольшой припадок героизма, не имевший последствий. Я только и сделал, что дошел до дверей завода, и остановился, как вкопанный. Перспектива увидеть машины, которые ожидали меня, продолжая вертеться, уничтожила во мне безвозвратно последние покушения на трудолюбие.
И я снова пошел по направлению к Сити. По дороге я зашел в консульство, так себе, для того, чтобы проверить, не слыхали ли они часом чего-нибудь об одном французе — Робинзоне.
— Как же! Конечно, — ответили мне у консула. — Он даже приходил к нам сюда два раза, и даже с фальшивыми бумагами… Кстати, полиция его разыскивает. Вы его знаете?
Я не стал настаивать.
С этих пор я каждую минуту надеялся встретить Робинзона. Я чувствовал, что это должно случиться. Молли по-прежнему была мила и нежна. Она даже стала еще добрее с тех пор, как убедилась, что я не останусь с ней. Она была слишком искренна, чтобы много говорить о своем горе. С нее довольно было того, что у нее осталось на сердце. Мы целовались. Но я целовал ее не так, как должен был бы: на коленях…
Возвращаясь с прогулок, я прощался с ней у дверей ее дома, потому что всю ночь и до утра она была занята гостями. Пока она занималась с ними, мне все-таки было больно, и эта боль так говорила о ней, что я ее чувствовал рядом с собой еще сильнее, чем когда мы были вместе. Чтобы провести время, я заходил в кино. По окончании я садился в трамвай и ехал куда-нибудь. Путешествовал в ночи.
После двух часов начинали появляться пассажиры, которых никогда нигде не встречаешь ни до, ни после этого часа, — бледные, заспанные, молчаливые свертки, едущие на окраину. С ними можно было ехать далеко, еще дальше заводов, в сторону каких-то пустырей, переулков с неясными домами. На липкой от предрассветного дождичка мостовой голубел наступающий день. Мои трамвайные спутники уходили одновременно со своими тенями. Они закрывали глаза от света. Заставить говорить эти тени было трудно: слишком они устали. Они не жаловались, нет. Это они по ночам убирали магазины и еще магазины и конторы всего города. Казалось, что в них меньше беспокойства, чем в нас, в людях дня. Может быть, оттого, что они дошли до самых низов.
В одну из таких ночей, когда, доехав до конца и пересаживаясь на другой трамвай, я осторожно выходил со всеми остальными, мне показалось, что меня зовут: «Фердинанд! Эй! Фердинанд!» Мне это не понравилось. Над головами уже возвращалось небо холодными клочками. Нет сомнения, что меня кто-то звал. Обернувшись, я сразу узнал его, Леона. Он шепотом подозвал меня, и мы объяснились.
Он тоже возвращался с уборки конторы, как все другие. Это все, что он сумел придумать. Он величественно выступал, как будто только что исполнил какое-то опасное и сакраментальное дело. Кстати, у всех ночных уборщиков была такая манера — я уже заметил это. В ночи и одиночестве божественное вылезает из людей. У него и глаза были полны им, он открывал их в голубоватой тьме, в которой мы находились, гораздо шире, чем обычно. Он уже убрал неизмеримые пространства уборных и начистил до блеска горы и горы многочисленных этажей. Он прибавил:
— Я тебя сразу узнал, Фердинанд. По тому, как ты влез в трамвай… Представь себе — по одному тому, как ты загрустил, когда в трамвае не оказалось ни одной женщины. Ведь правда? Ведь это на тебя же похоже?
Это действительно было на меня похоже. Это верное наблюдение меня не удивило. Что меня действительно удивило, так это то, что и он ничего не добился в Америке. Этого я никак не ожидал.
Я заговорил с ним о том, какую шутку со мной сыграли в Сан-Тапете с галерой. Но он не понимал, что это значит.
— У тебя жар! — ответил он мне просто.