Об Ахматовой - Надежда Мандельштам
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
О.М. и А.А. по-разному читали поэтов – он выискивал удачи, она – провалы.
Все эти годы они часто вспоминали Гумилева: «Коля сказал… Коля хотел, чтобы…» Но стихов Гумилева не касались. В ту же царскосельскую весну А.А. обнаружила, что я помню стихи Гумилева (одни из его лучших) о том, как он с ней расставался («Стансы») – «Быть может, самое себя губя, навек я отрекаюсь от тебя»189. У меня была отличная память, и я часто служила О.М. справочником – особенно в Ростове, Харькове и Киеве 22-го года, когда он писал статьи о поэзии, а книг под рукою не было. Он пользовался тем, что я вспоминала по его заказу всё, что ему было нужно. Его память – феноменальная – была другого типа, чем моя: он запоминал сразу с голосу огромные куски, но быстро их забыв ал…
А.А. обрадовалась, что я помню стихи, посвященные ей, и сразу показала мне всё, что относится к ней, но я об этом уже знала от О.М…Но ни Лукницкому – он часто приезжал в Царское, – ни с О.М., ни со мной она тогда никогда не говорила о своей оценке гумилевских стихов. Я это объясняю тем, что она к ним относилась весьма сдержанно, но не хотела в этом признаваться. Только в последние годы, когда она подводила итоги своей деятельности и много думала об акмеизме, ей захотелось восстановить истинный характер своих отношений с Гумилевым и дать (для себя) оценку его поэзии. Гумилев начал печататься чересчур рано, и в книги попало много сырья – того, что предшествует поэзии. Единственным оправданием ранних стихов Гумилева она считала его состояние – он долго был влюблен и добивался ее, – отсюда этот «юношеский поток». Вырваться из-под влияния символистов (Брюсова и В. Иванова) Гумилеву было труднее, чем ей и О.М., которые почти сразу начали с отталкиванья. У него этот процесс происходил мучительно (начиная с «Блудного сына»), и потому становление его как поэта пришлось почти под самый конец жизни. Но уже в ранних стихах она отмечала большие следы влияния Анненского, более прямые, чем у нее и у О.М.
А.А. пишет, что у О.М. нет учителей и предков190. Это, конечно, неверно. Правильнее сказать, что О.М. шел не от одного поэта, а от многих. Он сам говорил, что «подражает» всем, даже Бенедикту Лившицу (в стихотворении о певице с низким голосом191). Это более сложные и переработанные влияния, чем у многих других, поэтому они не так легко бросаются в глаза. Мне кажется, что это связано с его способом читать чужие стихи, отыскивая в них удачи. На удачах других поэтов он не переставал учиться, и внимательное приглядывание к ним расширяло и его труд.
Удивляясь тому, как живучи стихи, А.А. часто говорила: «Стихи совсем не то, что мы думали в молодости…» Гумилев с его манифестом – это их молодость. В поэзии как будто различимы два типа вещей – одни услышанные, другие – написанные стихи. В одном случае включается вся тайная природа поэта, в другом действует умение, мастерство. Это не относится к самой технике работы – «услышанные» стихи могут тут же переноситься на бумагу. Речь идет о более глубоком различии. У самых больших поэтов есть множество вещей, сделанных на чистом мастерстве. К примеру можно привести Пушкина, и даже в такой «услышанной» вещи, как песня председателя из «Пира во время чумы», Марина нашла две «написанных строки» (последние)192. Иначе говоря, на мастерстве могут быть сделаны целые вещи и отдельные строчки в «услышанных» вещах. Стихи, сделанные на мастерстве, соприкасаются с массами стиховых изделий нашей журнальной и не только журнальной литературы. Стиховые изделия я исключаю из рассмотрения. Как всякий суррогат, они только внешне напоминают то, что они фальсифицируют.
Мне даже не жаль тех, кто потребляет эту нездоровую пищу: так им и надо. К тому же потребители этой стихотворной продукции в большинстве случаев принадлежат не к читателям, а к литературным политиканам – они есть всюду, но не всегда за ними стоит государство. А вот стихи, сделанные на мастерстве и «услышанные», в равной степени принадлежат поэзии, но разница между ними огромна. Это вещи, изготовленные под совершенно различным давлением, но различие сводится не только к количеству атмосфер. Если поэзия (как и другие искусства) является особой формой познания мира, то «услышанные» стихи принадлежат к наиболее глубоким типам познания, это проникновение в суть объекта, то есть в самого себя, так как субъект является в то же время и объектом, и через этот объект познается сущее и внешний мир в его первозданной гармонии. Ведь если человек в полной мере осознает, что он человек, разве перед ним не откроется мир? Человекобожество строится не на познании себя человеком, а на ложном толковании свободной воли человека, его способности уничтожать себя и других, его умения создавать ценности – как истинные (это и есть откровение!), а чаще ложные. Разве откровение сводится только к тому, что дано в священных книгах, и не включает в себя и более широкие виды постижения мира?
Мастерство в поэзии может быть тем, чем оно является у Мандельштама, – ученичеством. Вся центральная часть «Камня» – «акмеистический» в узком смысле слова период Мандельштама – является чистым ученичеством. К ученичеству О.М. относился с большим уважением: «Какой бы выкуп заплатить за ученичество вселенной, чтоб горный грифель приучить для твердой записи мгновенной..»193
Но чаще мастерство не сводится к ученичеству, а представляет собой совершенно другое явление. Посредством мастерства воссоздаются простейшие отношения субъекта к объекту, построенные на основе уже найденных законов, управляемых разумом, чувством, волей, сознанием. Стихи являются сгустком души их носителя, в них он живет больше, чем во всех других своих проявлениях, поэтому значимость стихов в конечном счете зависит от глубины и широты поэта. Если понимать проникновение субъекта в объект как откровение, то ценность стихов зависит и от способности принимать откровение.
Мандельштам – глубинный поэт, и в слышанье он включался полностью и целиком, всем своим существом – не только духовным, но и физическим. Он улавливает внутренний голос и слухом, и осязанием. Чтобы найти потерянное слово, ему нужны пальцы, и пальцы эти «зрячие»: «О, если бы вернуть и зрячих пальцев стыд, и выпуклую радость узнаванья… А смертным власть дана любить и узнавать, для них и звук в персты прольется…»194
Я хочу сопоставить это центральное для Мандельштама стихотворение с фразой из статьи того же времени, которая проливает свет на природу его стихотворного дара: «Когда любовник в тишине путается в нежных именах и вдруг вспоминает, что всё это уже было: и слова, и волосы, и петух, который прокричал под окном, кричал уже в Овидиевых тристиях, глубокая радость повторения охватывает его, головокружительная радость:Словно темную воду, я пью помутившийся воздух,
Время вспахано плугом и роза землею была».195
Здесь тоже поиски потерянного слова («путается… в именах») и с ними все пять чувств, хотя меньше всего досталось на долю зрения. Может, в этом один из ключей связи поэзии с полом, но далеко не все.
Пастернак в наиболее «услышанных» [своих] стихах [25] – весь в ощущениях. Он регистратор внешних воздействий на зрение и мозг поэта. Это поэт широты и разнообразия, потому что мир ощущений бесконечно широк – и тоже является одним из видов откровения. Журчащая вода шуршит у него по ушам, ничем ему не «задуть» очей. Мир вливается к нему через окно комнаты, и он потрясен его отражением в трюмо: «Огромный сад тормошится в зале в трюмо – и не бьет стекла!»196 Удивление раннего Пастернака – это тоже великая радость узнавания, и оно продолжает пробиваться с грозной силой и потом: «вдруг – что за новая, право, причуда? Бестолочь, кумушек пересуды. Что их попутал за сатана?. Это она, это она, это ее чародейство и диво, это ее телогрейка за ивой, плечи, косынка, стан и спина…»197 Это Пастернак сначала слухом, а потом зрением узнал весну. Здесь та же тема узнавания, повторения и познания, возникающего через удивление.
Для Ахматовой характерен поиск подвига, отречения, отказа от земного ради высшей цели. Она живет нравственными категориями, а не ощущениями и не онтологией. И во внутреннем голосе есть элемент со-страдания, совместного страдания с людьми: «Неузнанных и пленных голосов мне чудятся и жалобы и стоны», которые предваряют «один всё победивший звук»198. Марина в своих стихах отказалась от женского начала – как поэт силы, она предельно активна. А.А. сохраняет пассивную женскую природу, и в сострадании она, как женщина, находит свой самый глубокий голос: «Кто женщину эту оплакивать будет?»199
Твердо, через всю жизнь она пронесла чувство беды, ожидание беды, мысль о бедах: «вот и идти мне обратно к воротам новое горе встречать…»200, «но забыть мне не дано вкус вчерашних слез..»201. Тема ее последних стихов – невстреча, зрелых стихов – разлука, гибель вместе с людьми: «Я была тогда с моим народом там, где мой народ к несчастью был»202, ранних – покинутость, отказ от любви: «А я, закрыв лицо мое, как перед вечною разлукой, лежала и ждала ее, еще не названную мукой…»203