Вечное невозвращение - Валерий Губин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Это в мою честь», — подумал я, проваливаясь в какую-то черную яму. Я долго плавал там, в вязкой и беспросветной темноте, а когда очнулся, ставни были снова закрыты и сквозь щели бил солнечный свет. Ужасно болела голова. Цыганка лежала рядом, закрыв глаза, и, когда я застонал шевельнувшись, она, не открывая глаз, положила мне руку на лоб, стала гладить. Рука была освежающе холодной, и вскоре я почувствовал, что боль рассасывается.
— Всю жизнь мечтала о таком мужике, — сказала она, наконец, открыв глаза. — Знаешь что, пойдем ко мне в табор. Будем вместе жить и вместе бродить по земле.
— Стар я уже для роли Алеко. И потом, твой табор вряд ли меня примет.
— Примет. Мой табор — это одна я.
— Как так?
— Никого не осталось. Старики умерли, молодые в город уехали. Лет восемь назад наш хутор сожгли, тогда последние разбежались. С тех пор и вожу свой табор. Вроде бы его нет, но иногда отчетливо слышу и ржанье коней, и скрип повозок за спиной. Песни слышу наши старинные. Пойдешь ко мне в табор?
— И что мы будем делать вдвоем в твоем таборе?
— Я уже сказала: бродить по земле. Где милостыню просить, а где и подработаем.
— Ладно, я подумаю. А коней будем воровать?
— Где сейчас найдешь коней? Легче трактор украсть.
— Я еще немного посплю, что-то глаза слипаются. А потом обязательно пойдем воровать трактор.
— Спи, мой штурмбанфюрер. — она поцеловала меня и встала.
Я хотел было сказать, что она опять перепутала мое звание, но не успел, потому что мгновенно заснул.
Глава вторая
Третий день мы ехали втроем. Тоня сидела сзади и оттуда ругалась с Сашей, потому что пыталась руководить, а он все время огрызался.
— Вот взяли ведьму на свою шею!
— Молчи, контра, нельзя вам в таком возрасте без женщины путешествовать, пропадете. Или заблудитесь.
— Почему это я контра?
— Ты же сам сказал, что ты контр-адмирал. Кстати, как твоя фамилия?
— Зачем тебе моя фамилия?
— Интересно. Лицо у тебя вроде знакомое.
— Моя фамилия Колчак.
— Ну я же говорю — контра.
Они с Сашей весело рассмеялись.
— Да, подруга, с тобой не соскучишься!
Я опять погружаюсь в свои мысли, и через некоторое время их голоса доносятся до меня как сквозь толщу тумана. Я думаю о тонкой пленке, отделяющей нас от мира, который сам по себе странен и страшен. Но между нами и им всегда пленка, сглаживающая углы, заполняющая разрывы, делает все понятным и предсказуемым. В молодости она очень толстая, а с годами утончается и очень часто рвется. И тогда все эти чудища и привидения, все эти страхи, о которых юная душа только догадывалась, врываются и начинают крушить наши воздушные замки, разбивать спасительные иллюзии и надежды. Если вовремя не заделать место разрыва, то окажешься один-одинешенек в сухой, бесплодной пустыне. И окажется, что это и есть та родина, которую ты все время искал, поскольку все время чувствовал свою неприкаянность в мире иллюзий, все время негодовал на кажущуюся уютность и гармоничность мира, все время требовал свободы, думая, что воспаришь в неведомые выси. А тебя просто бросили в пустыню — там ты совершенно свободен, но от этой свободы хочется выть, как волк на луну. Самое страшное — это истина, открывающая мир таким, какой он есть на самом деле. Наша фантазия его все время облагораживает, расцвечивает и отводит нас от истины, которой мы больше всего боимся. Уже много лет я нахожусь в пустыне и сейчас очень рад тому, что я в ней не один. Хотя, может быть, если не один, то это и не пустыня…
От размышлений меня отрывает пение Антонины. Она опять выводит низким грудным голосом что-то свое, цыганское; слова мне непонятны, но почему-то чувствуется, доносится до меня душевная боль человека, который их написал. Вдруг прервав пение, она спрашивает меня:
— У тебя какая самая главная мечта?
— Умереть во сне.
— Нет, я серьезно. Мечта должна быть невозможная, недостижимая, а иначе — какой смысл мечтать?
— Я хочу увидеть своих родителей. Они давно умерли, и чем дальше я от них, тем больше мне хочется их увидеть.
Она долго молчала, потом ответила тихо — наверное, чтобы не услышал Саша.
— Может быть, я сумею тебе помочь.
Но он услышал.
— Она сумеет. Она вообще все умеет. Так нас с тобой заколдует и задурит, что мы самих себя увидим в детстве.
— Все я не умею, но очень многое могу.
— Ну что ты еще можешь?
— Могу стрелять по-македонски, — Антонина стала загибать пальцы, — драться на шпагах, нырять на глубину двадцать метров. Могу писать стихи пятистопным ямбом, водить машину. Могу прочитать курс об идейных спорах между эго- и кубофутуристами. Вообще много чего могу…
— Между кем? — от неожиданности Саша жмет на тормоз, машину заносит, он чертыхается и с трудом выравнивает ее.
— Ты, белогвардеец, давай осторожнее, погубишь наши чистые советские души.
— Нет, Тонька, это ты нас погубишь. И довольно скоро. Ты нам скажи, цыганка, кто ты на самом деле?
— Какая я тебе цыганка? Что ты во мне увидел цыганского?
Тут Саша снова тормозит, останавливается и оборачивается к ней. Я тоже оборачиваюсь.
И в самом деле, почему мы решили, что она цыганка? Волосы у нее темные, но не черные, глаза серые и лицо совершенно европейское. Только странное какое-то лицо. От него трудно оторваться и смотреть долго нельзя — начинаешь сильно волноваться, и сердце колотится.
Но я был готов поклясться, что вчера и позавчера видел обыкновенную цыганку. Да и Саша тоже видел. Он вдруг осенил Антонину крестным знамением, но она и бровью не повела.
Пока ехали, я видел, что удивленный Саша все время взглядывает на Тоню в зеркало, а она показывает ему язык. Поскольку уже смеркалось, мы заехали поглубже в лес и решили устраиваться на ночлег. Нас было теперь трое, поэтому Тоню оставили спать в машине, а сами разбили палатку и залезли в спальники.
Я долго не мог уснуть и слышал, что Саша тоже не спит, ворочается, вздыхает.
— Жалеешь, что мы взяли ее с собой?
— Нет, что ты! — ответил Саша. — Нисколько не жалею. Мне даже кажется, что с ней и правда будет легче. Просто та, последняя Антонина, какой мы ее видели, напомнила мне одну женщину. Долгие годы я ее старался забыть, а теперь она как будто снова явилась.
— Почему ты хотел ее забыть?
— Потому что я ее тридцать лет назад убил.
— Не может быть! Ты не способен на это!
— В уголовном кодексе это называется доведением до самоубийства. Когда я встретил ту женщину, она была молода и красива. Мы стали жить вместе, потом я ее разлюбил. Она была очень жестока со мной, нетерпима ко всем моим недостаткам. Я ушел и вскоре понял, что не смогу без нее жить. Вернулся, умолил ее принять меня обратно. И снова началась каторга. Она меня любила, но не могла ничего сделать со своим характером. Через год я снова ушел, а она покончила с собой. Отомстила.
— Тяжело жить с таким грузом.
— Одно время она мерещилась мне в каждой женщине, потом перестала. Много лет я ее не видел, и вот час назад в машине это снова произошло. Очень явственное и очень жуткое видение.
— Может быть, Тоня и правда на нее похожа, а может быть, вновь проснулась часть твоей души, связанная с этими переживаниями.
— Не знаю. Но и то и другое очень странно.
— Эй, товарищи старшины, генералы и адмиралы, кончайте там бубнить! — крикнула Тоня из машины. — Спать пора! Завтра подъем чуть свет.
— Уже командует, когда нам спать, когда вставать. Ведьма! — проворчал Саша, укладываясь поудобнее.
Вскоре он громко засопел, а я еще долго не мог уснуть, думая о Тоне, о том, какая она все время неуловимая и разная, о бедной женщине, доведенной до самоубийства, чья неприкаянная душа бродит между нами и все время принимает чей-нибудь облик. Потом, заснув, увидел себя на крыше высокого дома, а невдалеке, на самом краю, ту самую сашину девушку — она собиралась броситься вниз.
— Не делай этого! — я хочу подойти к ней.
— Не подходи, а то брошусь! — кричит она и наклоняется над бездной.
— Ты прекрасна, молода, я люблю тебя!
— Ты правда любишь меня? Мы действительно будем вместе?
— Да, да! — я почти плачу от волнения и от предчувствия будущего счастья. — Только отойди от края.
Девушка поворачивается, и я вижу лицо своей бывшей жены. Она ухмыляется, довольная тем, что провела меня. И в то же время в ее глазах я вижу страх. Это меня тоже сильно пугает, и я просыпаюсь.
Уже рассвело, орали птицы. Но я лежал, не шелохнувшись, и думал о том, что наша нелюбовь — это всегда доведение до самоубийства. Мою жену, кроме меня, еще кто-нибудь не любил, и еще кто-нибудь, и от этого ее существование становилось постепенно для нее призрачным и ненужным. Мы существуем только в той мере, в какой нас кто-нибудь любит. Но людей, которые способны искренне и бескорыстно любить, очень мало, даже кажется, что со временем становится все меньше, потому в мире, когда-то созданном с любовью, возрастают пустота, небытие.