Крузо - Лутц Зайлер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Несмотря на все трудности, кухня стояла непоколебимо, как утес средь волн прибоя. Кок Мике был королем, а когда король, обливаясь потом, орет, промедление недопустимо. Главенство кухни и мягкое руководство буфета не подлежали сомнению. Кстати, все чаще не только Рене, но и Кавалло или Рембо вели себя высокомерно и дерзко, один лишь Крис никогда себе такого не позволял. Иерархия давних времен вновь заявляла о себе, и судомои опять оказывались в самом низу, на много миль ниже всех и вся, и так-то уже ниже кухни и буфета, но в особенности – ниже официантов, хотя на самом деле никто из них по-настоящему не был ни официантом, ни судомоем, а доцентом философии, доктором социологии, сочинителем хороших стихов, специалистом по жизни на береговой круче или, как в случае Эда, студентом германистики.
Но, собственно, был ли он еще студентом? Нет.
И хотел ли, собственно, им быть? Нет.
И считал ли вообще мыслимым вернуться к этой старой форме своего существования?
Ответа нет.
А остальные, кто они?
Ушедшие добровольно или отринутые? Одновременно легальные и нелегальные, за пределами так называемого производства (механического нервного центра общества), не герои труда и все же охваченные трудом (разве гастроном не звучит почти как космодром, как космос, Земля, человек?), то есть не бесполезные, не паразиты, только уже целиком по ту сторону, далеко-далеко, похожие на космонавтов с космодромов и всем скопом отданные в распоряжение туманного созвездия освобожденной жизни, что отражалось в их блестящих глазах точно образ Земли на шлемах, когда герои космоса покидали корабль и отправлялись на «прогулку в космосе», как писали в восторженных сообщениях… Да, все они были героями, героями сезона, героями этой жизни, все вместе и каждый в отдельности, после работы со стаканчиком в руке: «За изгнание!», «За изгнанников!», «За остров!», «За Крузо!», «За море, безбрежное море!» Рик еще раз наполнял стаканчики, стаканчики обетования, стаканчики несгибаемости, стаканчики упрямства.
Эд вправду слыхал о сезах, которые, как говорили, уже публиковались в журналах и антологиях (каким волшебством звучали эти слова), самозваные поэты, в известном смысле сочиняющие самих себя писатели, уверенные во всеобщем восхищении, когда вечерами приходили на пляж и рассуждали о возможности новых произведений, таких живых и огромных, будто создать их могло только само море, только море и только в этом месте.
Эд стал медлительнее и допускал ошибки. Стопка тарелок выпала у него из рук, после чего Рене принялся барабанить ложкой для мороженого, исполнив этакий туш. Крузо тотчас помог Эду собрать осколки. «Главное, подобрать все до единого». Эд видел босые ноги на плитах и думал: идущие ноги.
Его друг надрывался без передышки, одаривал Эда словами и взглядами, ему словно бы с легкостью удавалось привязать все это к их времени со стихами, патрульными обходами и ночной прогулкой по пляжу. Слова и взгляды, будто Крузо через Грит знает про Эда, как Эд через Грит знает про Крузо, то бишь знает о нем все-все, такими ласковыми и терпеливыми были его глаза – нет, Эд вовсе не дошел до ручки, до абсолютного предела.
Покачиваясь на волнах, «Отшельник» шел своим курсом.
Все происходившее не просто происходило, каждая катастрофа была необходимым элементом совокупного процесса. Как будто лишь посредством стычек, проклятий и цитат («Зачем скользят человек и луна вдвоем послушные к морю») достигалось то необходимое напряжение, что обеспечивает работу хаотичного механизма столовой заводского дома отдыха высоко над морем. Главное – не сворачивать с курса, как подчеркивал Рик, чья буфетная мудрость в эти дни имела огромнейшее значение.
Однажды Рембо сорвался. Несмотря на отчаянные старания, так и не сумел выбраться из своей декламации. Косой взгляд и животная судорога губ – душа болит смотреть.
«Когда придешь ты, слава?»
Попытка сунуть голову самого умного кельнера в прохладную воду раковины для приборов запоздала. Энергично и властно декламируя, Рембо высвободился из хватки Крузо и ринулся на террасу, на локте тарелки, которыми он нагрузился на бегу, чтобы расшвырять их по столам до смерти перепуганных туристов-однодневок. Оскаливая из-под усов широкие белые зубы, он опирался на спинку садового стула, словно стоял перед большой аудиторией, но обращался не к массе несчетных, как всегда, отпускников, а выкрикивал стихи в ухо посетителю, который сидел именно там, на этом стуле:
– Не знаю отчего… (пауза, зубы, трепещущие усы),
но мне всегда казалось (множество зубов, до отвращения),
что он не со мною в тюрьме. (Укус.)
Вернее, несостоявшийся укус, поскольку в этот миг Крис и Кавалло схватили его и уволокли прочь. Рембо несколько раз куснул зубами усы, будто хотел их сорвать.
– Достоевский, – простонал Кавалло, – сейчас он доберется до Достоевского…
Под вечер Эд почти забыл свою ненависть к черпакам. С кофейной посудой все стало легче и воздушнее, а в конце работы он тяпнул с Кавалло «коли». Все было сделано. Они сидели во дворе на площадке для отдыха и молча наслаждались бальзамом удовлетворения. Потом подошел кок Мике, водрузил на скамейку свои моржовые телеса. Кавалло наливал, все молчали, да и сидели не против друг друга, а рядком, словно внезапно постаревшие школьники за партой, и смотрели на сосны у опушки леса, сиявшие в лучах вечернего солнца. Что может быть лучше!
Немного погодя желтизна сосен стала темнеть, просачиваться глубже в кору деревьев, пока не впиталась целиком и сосны наконец не засветились собственным светом. Кавалло как раз наполнял стаканы, когда прозвучал вопрос.
Почему свет сосен так приятен нашему глазу?
Внезапно постаревшие школьники на скамейке призадумались. Ответил Кавалло.
Светится душа сосен.
Она сродни нашей собственной душе, дополнил Эд, как видно, например, по картинам Боннара.
Стало быть, цвет души – нечто среднее между желтым и коричневым, подумал кок Мике и сказал:
– Мне еще надо картошку сварить на завтра.
Он со вздохом поднялся. Кавалло похлопал его по плечу.
Уши
29 ИЮЛЯ
Критерии Крузо? Рембо говорит: всё – поэзия, и в этом Лёш никогда не ошибается, «несмотря на морально темные источники». Крис утверждает, что я единственный, кому достаются почти одни только женщины. С мужчинами иначе. С Тилле я даже к морю ходил, из-за волн, это было как сон. Всю усталость точно смыло. Тилле хочет выучиться на фотографа или кинооператора, но вакансии в вузе ему не дают, шансов нет. Он учится самостоятельно, делает зарисовки, читает, энергии у него хоть отбавляй. Копит на хороший аппарат с Запада. Я бы с удовольствием показал ему подвал.
Ель за сараем дробила шестичасовой утренний свет на широкие полосы. Кругом тишина и покой. С тех пор как Эд взял на себя топку печи, каждый его день начинался на площадке у дровяного склада, возле колоды. Он набирал охапку поленьев и исчезал с ними в подвале. Иногда видел, как директор, возвращаясь с береговой кручи, семенит к «Отшельнику», словно под гипнозом. С белым, аккуратно сложенным полотенцем на плече.
В Черной Дыре Эду было слышно, как Кромбах наводит порядок в своей конторе, двигает стул, убирает постель. Потом раздавался треск пишущей машинки, он печатал дневное меню. Рагу по-старинному, солянка, куриное фрикасе, бифштекс по-цыгански, охотничий шницель. Эд сидел возле печи, смотрел в огонь. Жажда по-прежнему существовала, но как бы отдельно от него, чуждая и своим присутствием только сводящая его с ума. Порой она прорывалась, нашептывала что-то вроде «Уши, ах эти уши!», и неожиданно ничто не возбуждало его сильнее, чем маленькие, красивой формы уши. Абсурд. Иные уши все время улыбались, а иные оставались серьезными и решительными. Выражение уха могло составлять полную противоположность выражению лица, например выражению глаз. По большей части ухо было намного честнее, непритворнее. И как правило, уши выглядели невиннее лиц. Ухо К. с маленьким родимым пятнышком вверху мочки в этом смысле превосходило все. Поначалу, когда это зрелище еще было в новинку, он иногда думал «крошка» и едва не протягивал руку, чтобы незаметно ее смахнуть. Пожалуй, эта крошка заключала в себе все, выражала все. «Мое любимое ушко, самое любимое», – шептала жажда, рисуя кой-какие картины. Красивые уши были как гениталии, вернее – были постоянно зримыми отверстиями. Уши с преступным выражением, похоже, встречались на свете крайне редко.
Накануне, на обратном пути с пляжа, Эд видел мужика с жестокими ушами, тот кусал горло ребенка. Только в следующий миг движение прояснилось: легкий подъем и опускание головы и на удивление длинный язык за воротом. Мужик облизывал ребенка. Потом вернул ему мороженое, раскисшую вафлю, которую все это время держал на вытянутой руке. Коленопреклонение и рука неожиданно приобрели нечто рыцарское; преступное исчезло. Мой отец никогда бы не стал меня облизывать, подумал Эд. Посмотрел на термометр на котле. Клокотание огня после растопки, словно течение, которое окутывало его, омывало, успокаивало. Здесь было его место, в подвале, у печи. Здесь он мог побыть один, тихонько посидеть со своими мыслями.