Нерусская Русь. Тысячелетнее Иго - Андрей Буровский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но… как нести свет просвещения народу? Не только путем школ и больниц. В идеологии народников огромное место занимает идея «безначалья народа». Как в «Забытой деревне» А.Н. Некрасова, где противные дворяне оставили народ без начальников, где наследник появляется, только чтобы похоронить на родовом погосте папу:
Наконец однажды середи дорогиШестернею цугом показались дроги:На дрогах высокий гроб стоит дубовый,А в гробу-то барин; а за гробом – новый.Старого отпели, новый слезы вытер,Сел в свою карету – и уехал в Питер.
Мораль ясна: народ, мы-то тебя не покинем! Мы, интеллигенция, будем хорошими начальниками!
Овеянный тускнеющею славой,В кольце святош, кретинов и пройдох,Не изнемог в бою Орел Двуглавый,А жутко, унизительно издох[126], —
И в XX веке, когда (по словам типичных интеллигентов братьев Стругацких) «сбылась бессмысленная мечта террористов», когда интеллигенция сохранила тот же взгляд. Вот правый из правых, белогвардеец Иван Бунин, – клейма ставить негде. Многие оценки из «Окаянных дней» просто страшно читать: «голоса утробные, первобытные. Лица у женщин чувашские, мордовские, у мужчин, как на подбор, преступные, иные прямо сахалинские. Римляне ставили на лица своих каторжников клейма: «Cave furem[127]». На эти лица ничего не надо ставить – и так все видно»[128].
И далее в том же духе, повторяясь много раз, об одном и том же: «какие-то мерзкие даже по цвету лица, желтые и мышиные волосы»[129]. «Все они (эти лица. – А.Б.) почти сплошь резко отталкивающие, пугающие злой тупостью, каким-то угрюмо-холуйским вызовом всему и всем»[130]. «Глаза мутные, наглые»[131].
Причем это вовсе не именно о красных! Если в повествовании Бунина среди красных появляется студент, то это не «сахалинский тип», а изможенный, сжигающий сам себя фанатик. Его скорее жаль, этого нелепого юношу.
Пишет и о «глупости, невежестве» образованных людей, проистекавших «не только от незнания народа, но и от нежелания знать его»[132]. Пишет о том, что русские европейцы «страшно равнодушны были к народу во время войны, преступно врали о его патриотическом подъеме, даже тогда, когда и младенец не мог не видеть, что народу война осточертела»[133].
Но «свои» не вызывают дрожи омерзения. У них не бывает мутных глаз, ни у одной интеллигентной барышни не может быть волос мышиного цвета.
А вот крестьянские повстанцы на Украине, – казалось бы, это же как раз и есть свои! Они же ведут войну с красными, разрушили железную дорогу и прервали связь с Киевом! Но «плохо верю в их «идейность». Вероятно, впоследствии это будет рассматриваться как «борьба народа с большевиками» и ставиться на один уровень с добровольчеством… А все-таки дело заключается больше всего в «воровском шатании», столь излюбленном Русью с незапамятных времен, в охоте к разбойничьей вольной жизни, которой снова охвачены теперь сотни тысяч отбившихся, отвыкших от дому, от работы и всячески развращенных людей»[134].
В общем – если интеллигент примыкает к Добровольческой армии Краснова – это светлый подвиг, и дело тут никак не в «охоте к разбойничьей вольной жизни», которой «охвачены отбившиеся от дому, от работы и всячески развращенные люди». Но если то же самое делает крестьянин – бросает дом и работу, идет воевать с большевиками – это уже не герой, а разбойник и вор.
Это позиция интеллигента из одного лагеря… А большевики? Достаточно вспомнить, что в Соловецком лагере особого назначения в 1929 году висел плакат: «Железной рукой загоним человечество в счастье!»
Логично… Не было у народа хорошего начальства? Теперь будет. Причину многих ужасов коллективизации Ксения Мяло, на мой взгляд, определила очень точно: «Такое впечатление, что сам вид этих длинных юбок, свободных кофт, распоясок, бород, нательных крестов вызывает в городской интеллигенции невероятное раздражение»[135].
Разумеется, вызывает! Это же не только этнография «чужих», но это признаки образа жизни туземца, который преступно пытается избежать европеизации.
Наследник многих поколений прогрессенмахеров, интеллиент испытывает просто утробную ненависть к «отсталому» сословию, которое «необходимо» самой грубой силой приобщить к цивилизации. Петр бороды резал боярам? А мы отрежем – крестьянам!
Онучи, борода, стрижка «под горшок», вышитая рубашка, сарафан – все это воспринимается как мундиры и знаки различия вражеской армии. Враг ведь может обладать высокими личностными качествами, вызывать уважение; от этого он не перестает быть смертельным врагом. От его достоинств ничуть не ниже пафос борьбы, смертельной схватки, рукопашной во вражеских окопах.
Уже голод в Поволжье в 1921–1922 годах, унесший жизни не менее чем 5 миллионов человек, – способ побеждать в этой войне, губить несчитаное множество врагов.
Рукотворный голод 1932–1933 годов уносит еще 6 миллионов… Отлично! Врагов стало меньше, а ведь русские европейцы со времен Пугачева очень хорошо усвоили, как это опасно – составлять меньшинство.
В 1929–1930 годах насчитывается более 14 000 выступлений крестьян против коллективизации… Противник сопротивляется, а ведь пролетарский писатель Максим Горький уже сказал, что если враг не сдается, его уничтожают.
Коммунисты были убеждены – они полностью порвали с прошлым и все делают вовсе не так, как царские власти. И вообще они «за народ». Но в одном важном отношении коммунисты поступали в точности так же, как ненавистные им царские власти: они очень последовательно оплачивали развитие русских европейцев за счет туземцев.
Даже в учебниках по «Истории КПСС» не очень скрывалось, что индустриализация покупается ценой ограбления крестьянства. А уж тезис о «внутренних источниках» индустриализации – так вообще одна из священных коров советской власти.
Стройки социализма – построение целых городов и промышленных районов – например Кузбасса – невозможны без разорения деревни. Взяли в одном месте, вложили в другое. Люди побежали из вымирающей деревни – а куда? На стройки социализма, туда, где есть работа, деньги и хлеб.
Чтобы родилась индустриальная Россия, возник многомиллионный слой рабочих, техников и инженеров, необходимо было изменить сознание этих людей, сделать их людьми другой цивилизации. С другой системой ценностей, с другим пониманием мира. Не хотят?! Пусть подыхают от голода!
Правительство Николая I заставляет крестьян сажать картофель. Именно так – заставляет! Попросту говоря, государственным крестьянам выдают мешки с картофелем – причем ни как его надо сажать, ни что собирать, ни даже что в картофеле надо есть, какую часть – не объясняют. Дают картошку, и все. А потом требуют, чтобы мужики собрали урожай и ели бы картофельные клубни. Отказываются?! Перепороть!
Местами «дикари» стали есть ягоды картофеля и отравились. После этого начался бунт, и совершенно логично – баре подсунули отраву. Ничего по-прежнему не объясняя, правительство вводит войска и массовыми порками, стрельбой по людям и захватом заложников заставляет сажать картошку. Что характерно – о «картофельных бунтах» в интеллигентской среде полагалось говорить с усмешечкой – как о проявлении народной дикости.
У писателей-интеллигентов старшего поколения до сих пор появляется эта позиция. Скажем, у Г.С. Померанца есть раздражающе неправдоподобное, какое-то просто фантастическое положение о «неолитическом крестьянстве», дожившем до XX века[136].
В ходе Гражданской войны 1917–1922 годов интеллигенция победила дворянство и повела «народ» в светлое будущее. Хотел ли он туда идти? Об этом уже написано выше.
А если бы она не была компрадорской?
Действительно… А что происходило бы, не сложись история Российской империи как история компрадоров? Не раздели Петр Русь на «европейскую» и «туземную» – с разной одеждой, разной психологией и судьбами?
Конечно, это какая-то незнакомая, непонятная нам Россия. Россия с активным предпринимательством, без доходящего до абсурда крепостного права, без особого сословия интеллигенции. Но что важнее всего для темы нашей книги, национальная Россия по-другому вела бы себя на всех развилках истории.
Компрадорская Россия всякий раз не реализовывала своих возможностей; она даже ухитрялась погубить все уже возникшие выгоды.
Национальное правительство страны создавало бы геополитические возможности, а возникшие естественным путем активно реализовывала.
Первая развилка истории: взятие Пруссии
1757 год. Император Петр III Федорович воспитан не в Голштинии, а в Петербурге и в Москве. Кстати, и сам Петербург в этой национальной России или не возникает вообще, или этот город будет построен совершенно иначе… Скоре всего, станет северным изданием Москвы.