Прошедшие войны - Канта Ибрагимов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
До утра они ласкались, любили, с полуслова смеялись, потели, плескались в роднике и снова любили…
В эту ночь на земле были только они двое и родник, такой же чистый, как их любовь.
На заре расстались. Долго держались за руки, улыбались, были довольны и беззаботны.
Кесирт далеко проводила его, на прощание еще раз поцеловались, нежно обнялись.
— Спасибо тебе, Цанка! Большое спасибо! — шептала она ему на ухо.
— Это тебе спасибо! Милая! Позволь мне прийти завтра! — шептал ей Цанка.
— Уходи, — толкала она его с милой улыбкой на лмце, — уже светает.
Очарованный уходил Цанка, много раз поворачивался, махал рукой…
Это была одна из самых счастливых ночей в его жизни.
…Дома у самых дверей спала мать. Спала одним глазом и ухом, другим ждала старшего сына.
— Ты где был? — спросила она строго, а в душе радовалась, что вернулся ненаглядный.
— На вечеринке в Товзане.
— А что такой мокрый? — допрашивала она, плотно придвигаясь к сыну.
— Это от пота, — отмахнулся он, и повалился спать.
Ничего не сказала мать, однако женским чутьем поняла, что он принес запах мужчины и женщины.
Неладно стало на душе матери.
На рассвете побежала она к старшему деверю.
— Да, давно женить его надо, — озабоченно говорил Баки-Хаджи, — просто то одно, то другое. Потом смерть брата… К осени обязательно женим… А ты с ним построже. И работы побольше… Через час разбуди и пришли ко мне.
По поручению Баки-Хаджи весь день Цанка возил с гор в аул сено. При малейшей возможности валился с ног, спал. Вечером, перед закатом плотно поел, лег спать, а как только стемнело, проснулся, сделал вид, что идет по нужде, пробрался огородами на край села и побежал к мельнице.
Эта ночь была совсем иная. Они будто бы знали, что их счастье невечно. До утра истязали друг друга.
В эту ночь Цанка был не нецелованным юношей, а неистовым мужчиной: его страсть неиссякала всю ночь. Подминал под собой красивое тело любимой, никак не мог насладиться. Был то нежен, то свиреп. Ласкал ее до опьянения, и насиловал до крика.
Ее глаза блестели от удовольствия, закатывались в блаженстве, закрывались в истоме, вылезали на лоб от боли.
Когда он иссяк и падал задыхаясь весь в поту, она принималась ласкать его длинное тело, так как она давно хотела и мечтала.
Им жалко было тратить время на купание. Они попеременно ублажали друг друга. Даже поговорить не могли. Только изредка, в упоении шептали друг другу: "Ты мой?", "Ты моя?", "Я люблю тебя! Давно люблю! Вечность!"
На рассвете Кесирт лежала в изнеможении; одной рукой снимала боль в животе, другой обхватывала руку любимого. Цанка сидел рядом, весь опустошенный, усталый, печальный.
Эту ночь они ни разу не улыбнулись, не засмеялись, как будто выполняли задание.
— Цанка, — вдруг тихо прошептала Кесирт, — Скажи мне правду… Теперь ты хотел бы на мне жениться?
Он резко повернул к ней лицо. Светало. Он видел ее черные, испитые за ночь глаза, синеющие круги вокруг них. Она смотрела в бескрайнее небо, а не на него.
— Да, — сказал он твердо, — а ты?
Она молчала.
— Почему ты мне не отвечаешь? — пристал к ней Цанка, — отвечай… Я прошу тебя.
Она еще долго молчала, а потом тихо промолвила, продолжая смотреть в небо:
— Из этого, Цанка, ничего не выйдет. Нет хороших последствий из этого дела. Все твои родственники проклянут меня. Жизни не будет… Да и постарею я скоро, а ты будешь молодой, на других смотреть будешь. Не вынесу я это… А главное — я сказала, не благословят нас твои родственники.
— Так что, и будем по кустам шляться?
Она ничего не ответила, слезы навернулись на ее глаза. Цанка обнял ее нежно, стал целовать, ласкать. Клялся в вечной верности, умолял стать женой, грозил украсть… Вновь любили…
Вернулся он домой, когда солнце было довольно высоко. Мать доила корову, молчала. Зашел в бывшую комнату отца, завалился спать.
Через час его разбудили. Узнал, что он и еще два чабана из нанятых дагестанцев должны погнать на продажу отару Баки-Хаджи, — через Ведено, Ботлих в Азербайджан, к тамошним лезгинам, друзьям муллы. Хитрый старик понял, что наступают времена тяжелые.
По расчетам старших, на все должно было уйти дней пять-шесть. Однако Рамзан и Цанка вернулись через двадцать четыре дня. Овец продали, здорово намучились.
Усталый с долгой дороги Цанка сидел на веранде, ел индюшатину. Мать и сестренка варили на костре в большом чугунном казане вишневое варенье. Рядом сидели соседки.
— Какая дура, — говорила одна соседка, — совсем с ума сошла.
— Да она всегда была напористой, — поддакивала другая. — Ну и везет же дуре, — вступила в разговор мать Цанка, — за такого богача вышла замуж и еще выделывается.
— Говорят, Хаза ее палкой била, заставляла согласиться. Хотела проклянуть дочь.
Кусок нежного мяса застрял в горле Цанка. Он поперхнулся, стал кашлять. Раскраснелся. Вскочил, побежал в конюшню. Вывел еще не остывшего с дороги коня, накинул уздечку и не оседлав вылетел со двора. Все удивились. Только мать Цанка все поняла. Молча села на край веранды, тяжело вздохнула.
Через четверть часа Цанка был во дворе мельницы. Счастливая Хаза поделилась во всех подробностях новостью с Арачаевым. Оказывается, накануне вечером увезли Кесирт в далекое равнинное село Курчахой. Ее мужем стал богатый немолодой вдовец.
Бледный Цанка соскочил с коня, пошел к роднику, долго сидел на любимой скамейке, потом омыл прохладной водой раскрасневшиеся от слез глаза. Не прощаясь с Хазой, сел на коня и ускакал в Вашандоройскую долину. А в ушах ветер напевал печальную песню:
Всадник одинокий по горе скакал, И кинжал огромный серебром блистал, В поле он не воин, но зато в горах, Как орел отважный бьет всех в пух и прах. А теперь куда, всадник, так спешишь, Бьешь коня в бока, в горы все глядишь, Там ли мавр несчастный, или христиан, Или лай1 поганный взбунтовался там. Нет, там все в порядке, Даже праздник там, Выдают любимую горским богачам. Эх ты, всадник, всадник, Парень удалой, Ты спеши на праздник, Бей коня камчой…
1 — Лай (чеч.) — раб, заложник
* * *В душный июльский вечер в Дуц-Хоте приехала солидная делегация из Грозного и Щали. Шел митинг, через переводчика просвещали народ. Говорили о прелестях Советской власти, о врагах революции, о каких-то кулаках и черносотенцах, о саботаже. В тот же вечер решили избрать исполнительного секретаря ревкома селения Дуц-Хоте — первого помощника представителя Хасанова Ташади. После недолгого спора секретарем избрали Арачаева Косума — как более-менее грамотного, добросовестного и уважаемого.
Через два дня Хасанова Ташади и Арачаева Косума вызвали в Шали для ознакомления с планом сдачи государству сельскохозяйственной продукции. Цифры были нереальными, сильно завышенными. Однако возмущения Арачаева никто не принял. Кроме того, на каждую семью наложили дифференцированный дворовой налог в виде денег.
Ознакомленные жители Дуц-Хоте возмущались, сердились, не верили, и даже открыто смеялись над заданием. Только Баки-Хаджи серьезно сказал:
— Если красные обложили людей данью, значит, они окончательно окрепли, построили свою власть. Они создадут свое государство, а государство — это жесткий сбор налогов.
Медленно, но верно Советы стали закручивать гайки. Во всем появились ограничения. В торговле, в обмене и даже в проезде из одного населенного пункта в другой. Все сконцентрировалось в руках ревкомов. Без справки местного Совета рискованно было ехать в Шали, а в Грозный или Гудермес и думать не надо было. Все фиксировалось, любая инициатива могла проявляться только под контролем революционного комитета. К людям стали приклеивать ярлыки: кулак, враг, вредитель, бандит, спекулянт.
Счастливыми стали те, кто был никем, точнее был бездельником, пьяницей и распутником. Любая демагогия поощрялась. Особенно, если это происходило на митинге. Дельные, трезвые советы считались антинародными, контрреволюционными. Люди терпели, думали, что все это ненадолго, что Советы перебесятся и успокоятся. Тем не менее ситуация с каждым днем ухудшалась. Людей отрывали от земли, от сохи, от тяги к труду. Провозглашалось всеобщее равенство и особенно равенство в потреблении. И если не могли создать равенство по богатству, Советы пошли по легкому пути: создавали равенство в бедности. Уровень богатства определяется по разным критериям, а нищета — единообразна.
* * *Горевал Цанка тяжко. Мир опустел вокруг, жизнь потеряла всякий смысл. Осунулся он, еще больше похудел, стал как жердь — тонкий. На всех злился, старшим перечил, надолго уходил в горы, в лес, уединялся. Только теперь понял, как много значила для него Кесирт. Обо всем жалел, жил прошлым.
По ночам снилась она ему, всегда печальная, озабоченная, плачущая. Тосковал он по ней, жаждал ее ласки, ее любви. Думал, что жизнь на этом кончилась, и больше не будет у него счастья и радости, не будет любви.