Русская мать - Ален Боске
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
- Давай хоть лимонаду выпьем.
- Я хочу кофе.
- Тебе же нельзя.
- Мне нельзя слушать твои обвинения. Они меня совсем доконают. Если б ты знал...
- Ты, значит, имеешь право меня понемножку доканывать, а я - молчи?
- Ты холодный, как льдышка. Хочешь знать всю правду? Ты хуже своей женушки...
- Которая - черт с рогами. Так ты считаешь.
- Да, считаю.
- Твое право. Ладно, давай пойдем на компромисс: возьмем тебе чай.
- И эклер.
- Четыре эклера!
- Ну так расскажи о цветочках.
- В пятьдесят третьем году на острове Барра я первый раз увидел цветы-мухоловки: они питаются насекомыми и похожи на капкан. Сомкнут челюсти - никакая муха не выскочит. Их кормят в одно и то же время. А в Фуншале было другое чудо: холмы сплошь в орхидеях всех цветов радуги. А вокруг, между прочим, вонь, потому что растут они на всякой гнили и падали. А однажды в Кристобале, на юге Мексики, я чуть не ослеп: увидел такое потрясающее дерево, оно словно все в огне, потому и зовется огонь-дерево, цветет, как пылает. А мне повезло - у попугаев тогда были свадьбы. Они слетались на этот пожар и дрались до смерти. И все вокруг было в красных перьях и лепестках.
- Ах ты, мой сыночка!
- А ты от меня уехала...
- Не от тебя, а от женушки твоей.
- Да что она тебе сделала?
- А ты заметил, как она смотрит?
- Просто боится тебе не понравиться.
- Простота ты простота. Она хочет живьем всех сожрать.
- А ведь она тебе очень помогла, когда хоронили отца.
- Каждой бочке затычка. Что-то тут не так. Даже очень не так.
- Тебе нужна была помощь. А друзья твои - люди неумелые и неловкие.
- А она ловкая. Ловкачка-палачка.
- Тебе помогай - палач. Не помогай - сухарь. Никак не угодишь.
- В мои годы поздно меняться.
- А в мои годы поздно умиляться на все твои выходки. То подавай тебе гостиницу, то ищи богадельню за городом, а теперь вот пожелала на два месяца в Витель.
- Такая уж моя судьба. Не смогли меня с женушкой удержать.
- Не смогли, увы.
- Отправь меня назад в Штаты!
- У тебя не хватит сил. И потом, врач запретил тебе переезд.
- Тогда делай со мной что хочешь, только сделай что-нибудь!
- Я же прихожу к тебе каждый день. Теперь вот гуляем. Завтра придут твои друзья.
- Инвалиды и доходяги. Не выношу их болтовню. Только и разговору что о покойниках. Ах дорогие, ах любимые! А от этих дорогих-любимых давно один прах остался. И это, по-твоему, жизнь?
- Хочешь, я съезжу в Канны, подыщу тебе жилье? Там мимозы, тебе понравится.
- Все цветами меня пичкаешь! Глаза мне отводишь. Нет, и потом, от тебя далеко.
- Ты же хотела ехать в Штаты. Это еще дальше.
- Черт ты лукавый. Вечно прав. С тобой просто невозможно.
- У тебя никого нет, кроме меня. Нравится тебе или нет, но это так. А ты если и не права, все равно я пляшу под твою дудку.
- А тебе надо, чтоб я - под твою? Живешь с подачкой, скоро сам станешь палачом. Уже и так дышать свободно не даешь, того и гляди совсем задушишь, знаю я тебя.
- А ты, выходит, жаждешь свободы? Ну что ж, значит, здорова.
- Хоть всплакнул бы разок. Так нет же! Говорю, сухарь.
- Если б сухарь! Увы, нет.
- Сухарь, сухарь, сухарь!
- Мне иногда кажется, что моя настоящая мать осталась где-то в прошлом и я никогда больше ее не увижу. А ты не настоящая, на настоящую ты не похожа. И ничего я к тебе не чувствую, я просто, как могу, выполняю свой долг. А люблю и жалею я ту, которая в прошлом.
- Думаешь, наговорил гадостей, я и обижусь. Черта с два. Я тоже считаю, что ты не настоящий мой сын. Отцовское наследство ты, правда, получишь.
- Жалкие гроши. Твоя дружба мне дороже.
- Скажите, какой миллионер! Это все твоя женушка тебя учит. Смотри-ка, гвоздики и тюльпаны, а я и не заметила. Хохлатые, как эти твои попугаи. Только клюва не хватает.
- Брикадабазипуссис.
- Минкратапасмис.
- Штамшипро.
- Пятьдесят лет дурачимся. По-моему, старые мы оба для этого.
- Старые, мамочка. Дай-ка руку. Потом еще в других парках погуляем. А на той неделе сходим в зоопарк. Ты не против? Покажу тебе своего любимого окапи. Он изящный, как серна, полосатый, как зебра, и перепуганный, как дитеныш жирафа, брошенный мамой под баобабом.
Берлин, осень 1948
В очередном жалобном письме ты в который раз молила меня покинуть Берлин. Эта ужасная "холодная война"! Эти сталинские зверства! Нельзя жертвовать собой ради работы! Я должен подумать о вас с отцом, вы-то думаете обо мне день и ночь! Твои слезные мольбы меня насмешили. Дня три спустя я отослал ответ, пятнадцать строк, мол, жив-здоров, чего и вам желаю. И продолжил бурную деятельность. Позвонил в советский генштаб своему коллеге, майору Фрадкину. Через час буду у него, обменяемся бумажками: я ему - наш свежий информационный бюллетень, он мне - конверт с такой же макулатурой. Может, даже поговорим о важном. Например, о двух восточных немцах, которых американцы обвинили в попытке саботажа. Обвинение, впрочем, не слишком доказательно. Так что закончим мы, как всегда, полюбовно. Договоримся о поставках мазута или, скажем, цемента в три западноберлинских сектора. Предупредил майора: о своем маршруте шефам я доложил, так что ловушек мне не расставляйте. Но майору хоть бы хны. На Фридрихштрассе по дороге к Панкову мой шофер чуть было не наехал на какого-то субчика. Тот нарочно бросился под колеса. Приезжаю к Фрадкину и сразу заявляю: слушайте, говорю, ведь я - единственный из всех наших, кто с блокады общается с вами и вашим штабом. Ну, устраните вы меня. И кого вы лучше меня найдете? И вообще, спрашиваю, ваши генералы в курсе, что вы мне тут мелко пакостите? Вы же позорите доблестную Красную Армию... Всё же ругаться не стали. Но говорил Фрадкин слишком цинично. Он недавно из Москвы. Идейный фанатик ничем не прошибешь. А у нас тут давно военное братство. Пришлось объяснить, что спустя три года после драки кулаками не машут, тем более на своих же союзников. Он спросил насчет блокады: долго ли продержимся? Я нагло засмеялся в ответ. Он хоть и зелен еще, а пора б ему знать, что нет никакой блокады. С товарищами мы умеем договариваться. Сейчас вообще в ходу жалкие полумеры. Русские не сбивают наши самолеты и воду не перекрывают. И метро у нас работает, и газ по трубам идет. Напоследок подпел ему: Запад, говорю, в этом деле не прав. Мол, наши люди, ответственные за денежную реформу, односторонне нарушили потсдамские соглашения, вот и получили сдачи. Только сдача эта - мелочь. Всего-то и дел, что поставили в Берлине кордон между восточным и тремя западными секторами, и - стоп, дальше ходу нет!
На обратном пути я заехал на ипподром в Мариендорфе, поставил тридцать марок на любимую лошадку, Ксантию. Шанс один к десяти. Жокей на дрожках молодой, очень способный, зовут его Герхардт Крюгер. Дома до пяти написал несколько писем и отчетов. Кончил дело - гуляй смело. В теннис осенью не поиграешь. Немного прошелся, размял ноги. На прогулке я начеку: при моей работе все может быть. До ужина не было отбоя от барышников. Являлись в мой зелендорфский особняк, предлагали черт-те что. То возьми Клее за двадцать кило кофе, то марку из каталога Рихтера - Мюллер - Марка: Брауншвейг № 3 на конверте, по цене много ниже номинала, или Савойский Крест с подписью "Диена" за пятнадцать - восемнадцать блоков "Кемела". Потом стал одеваться к ужину. Мода былых времен мне по вкусу. Прекрасно смотрятся смокинг, лаковые туфли, платочек в верхнем кармане, узорные пуговицы. Может, почитаю полчасика. Читаю чаще всего экспрессионистов. Очень люблю их, полгода назад познакомился с Готфридом Бенном. А еще восхищаюсь Хеймом и Лихтенштейном. Или разберусь с бывшей подружкой. Заявится такая, просит поцелуйчика, ласки и так далее. На прощание суну ей рюмку шампанского, бутерброд с икрой, и скатертью дорога!.. Мария пришла полдевятого. Рыжая, высокая, статная. Поужинать можем у меня, можем в ресторанчике при свечах: с электричеством перебои. Там, на террасах во двориках между Фазанен - и Уландштрассе, впечатление, что вы в Берлине 25-го года. Но нет, сперва - любовь, вихрь, самоотдача, катастрофа, взлет из бездны к незримым вершинам, и долой полутона, неопределенность, недосказанность. Итак, ужин у меня, на первое страсть, на второе - холодная индейка, на десерт - пластинка Баха. Около полуночи погуляли. Кромешная тьма, и по небу, словно мириады мотоциклетных фар по расплывчатым облакам, огоньки транспортных самолетов.
Жизнь пошла интересная: о тебе я и думать забыл. Мастер был на все руки! Объял необъятное - дипломатию, возню с бумагами, шантаж, игру, любовь, развлеченья с увлеченьями, поэзию и служебную прозу. Раз десять на дню менялся, как хамелеон, был и швец, и жнец, и кто же я есть на самом деле, выяснить не старался. Порой сочетал в себе несочетаемое, сам себя отрицал, существовал, как солнце с луной или кошка с собакой. Ну и прекрасно, а чему отдать предпочтение - поживем, увидим. Мне тридцать лет, и я - хозяин всем своим сутям. Может, я и рожден таким вот ходячим недоразумением, парадоксом? Однажды привез русским четверых ихних солдат. Те перепились дрянным ликером и спьяну разбили двадцать витрин в магазине у Штеглица. Я поступил благородно и не думал, простят их или посадят, а заодно обвинят и меня - скажут, что нарочно напоил их, чтобы сделать красивый жест. В другой раз поговорил с Брехтом о высоких материях. Он только что из Штатов, готовит к постановке "Матушку Кураж". Я, разумеется, согласен переводить его стихи. Обсуждаем проблему отношения писателя к политике. Спорим, но худой мир лучше доброй ссоры, так что решаем: писатель идейный, но бездарный, как Бехер, - плохо, а даровитый, но безыдейный, как хронический пессимист Бенн, - еще хуже. Не время теперь нюхать розы. Брехт - человек материально ценный: дал мне почитать Цеха и Верфеля. Книги довоенные, давние, большая редкость, достать невозможно. Но Богу Богово, а кесарю кесарево. По просьбе генералов Клея и Ганеваля написал от имени трех западных держав ультиматум чехословацкому правительству: ваши самолеты несколько раз пролетали над Берлином, нарушали неприкосновенность воздушного пространства; еще раз сунетесь - костей не соберете. Контора моя обеспечивала именно такой обмен любезностями, сочиняла и посылала бумаги. На сей раз генералы велели: не церемонься, вырази презрение, дескать, тьфу нам на вас после самоубийства Масарика.