Русская мать - Ален Боске
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Иной раз я воспитывал своего шофера. Хочешь приторговывать, валяй, а машину не трогай. Ты у меня на службе, так что соответствуй. Ловчи, но с умом и в меру. А парень из Мекленбурга. Заставь Богу молиться, лоб расшибет. Пришлось огорчить его: еще раз, говорю, застукаю, выгоню к такой-то матери. Напоследок попросил его продать твой кофе. Вообще твои письма меня злили, но, так уж и быть, извинял я тебя: все же присылала мне продукты и марки на продажу. Получать эти посылки я не должен был, однако, на правах победителя, получал. В этой своей ежедневной суете не грех, думал я, и развлечься полчасика, спекульнуть. Нет, это не потворство шоферу, а практичность, вполне похвальная. На личном фронте я тоже не успокаивался. Марию любил всей душой, но одно другому не мешает. Менял приятельниц, как перчатки. Иногда держал сразу нескольких для сравнения тел, душ, дум, духа, и духов, и вздохов, и охов, и ахов. И вдруг в духоте услад - тоска, как глоток свежего воздуха. Тогда разгонял всех, потом жалел, скучал, хотел вернуть, еще поиграть. Писал Хейде, Ильзе, Лизелотте, Кларе, которых едва помнил в лицо. А то и лиц не помнил, так, профиль, движенье, изгиб бедра. Немки мои не отвечали. Все ж увиделся кое с кем еще раз, но всё уже не то. Выпили по стопочке коньяку или виски, и наше вам с кисточкой. Я тебя никогда не забуду... А с Марией поговорил откровенно. Сказал - прости, что люблю тебя больше, чем нужно. Сделав этакий пируэт, продолжал свистопляску.
Еще была история с маршалом Соколовским. В одно прекрасное утро поехал маршал на службу. В западном секторе гнал все сто двадцать в час. Американский патруль, зеленые юнцы, только из дома - Оклахомы не то Вайоминга, - остановили и потребовали документы. Превышение скорости, на каком-де основании? Соколовский сперва отшучивался. Один молокосос, услышав фамилию и не разобрав чина, сказал: "Вы Соколовский? А я Сколковский. Вы, значит, тоже поляк?" Соколовский взбесился. Все союзное начальство делегировало меня к маршалу с извинениями. В генштабе Соколовский сухо поговорил со мной пять минут, потом всех из кабинета выслал. У него ко мне дело. Генерал товарищ Кривой все мне объяснит. Кривой похож был на Фрадкина. Горд, как вершитель славных дел, самоуверен, холодно-вежлив. Спросил, давно ли я в Берлине и на каком фронте воевал. У вас, говорю, мое личное дело, можете прочесть. Там все в подробностях, даже, наверно, прабабушкина девичья фамилия указана, которой лично я не знаю. Он ухмыльнулся. Шутка располагает к разговору по душам. Задушевность с долей очень небольшого, но приятного риска. Итак, советское командование намерено обновить войсковой состав и отправить на родину большое количество военнослужащих. Отслужили они достойно, но несколько тысяч солдат, увы, больны сифилисом. Что ж, победителей не судят. Однако по действующим законам они, как ни крути, подпадают под статью об измене родине. Законы, будем надеяться, смягчатся. А пока не смягчились, товарищ маршал Соколовский говорит, подлечить бы нам солдатиков! Короче: нет ли у меня пенициллина? Я отвечаю Кривому: спрошу у начальства. Мол, в медицине не смыслю, но знаю, что пенициллина нет в продаже ни во Франции, ни в Штатах. Ну и что ж, что нет, буркнул он, вы с вашими связями все можете достать. В Англии, например. Или лучше в британском штабе. Зачем шуметь на всю Европу... Надо, чтобы все было шито-крыто. Вручил мне подробный рецепт, написанный по-немецки. Сами, говорит, знаете, что делать, вы по черному рынку спец. Обещайте же. Давайте, давайте, соглашайтесь. И дает мне, как щедрый друг, целых двадцать минут на размышление. Чтоб легче было размышлять, угостил горячим чаем. Собственноручно налил мне стакан. Уверен, что помогу. Помогу ради правого дела, нашей общей победы над фашизмом. И к черту, мол, все разногласия. Всемогущество мое ударило мне в голову. Со смехом потребовал вторую рюмку водки. Кривой налил, подал кружок лимона. Что ж, говорю, я в каком-то смысле ваш пленник и должен действовать в ваших интересах. Тем более что интересы у вас - государственные. Сделаю, что могу, но за успех не ручаюсь. А я, говорит Кривой, ручаюсь. Скажите ваши условия. У меня, по его словам, коммерческий талант, и он якобы за ценой не постоит. Я про себя наскоро подсчитал: недели три-четыре на поиск, немного денег, несколько посредников, из гражданских, желательно берлинцев с родней в советской зоне, чтобы, случись что, иметь заложников, и более подробную справку о составе и дозах пенициллиновых инъекций и многих прочих подробностях, о которых не имею ни малейшего представления. Мне стало не по себе. Я криво улыбнулся, но намеренно дерзко стал разглагольствовать. Описал мужество и героизм американских, английских и французских войск. Они-де последнее отдают берлинцам, а у самих уже ни капли горючего... Кривой нетерпеливо оборвал: ладно, ладно, он и без меня это знает, знает, что в случае чего одной ихней части хватит, чтобы уничтожить все три наших сектора. "Блокада, - снисходительно заключил он, - оружие чисто политическое". Тогда я взял и бухнул: сто литров вашего бензина за грамм нашего пенициллина. Генерал Кривой не колебался ни секунды. Радостно кинулся ко мне, до боли сжал мне обе руки, долго тряс... Да уж, уважил генерал, придется повкалывать.
Могла ли ты понять эту мою жадную и хищную суету? Во многом я был нечист на руку и волей-неволей привирал или помалкивал, потому что находился при исполнении... Сочинял тебе прибаутки с толикой, так сказать, героикомизма, воодушевленья, пафоса, ну и так далее. И ты перестала причитать и скулить, сама ударилась в патетику. Я-де так поглощен работой! Не замечаю, какую бойню готовит Сталин! На носу Третья мировая! И я буду первой жертвой! У меня всего несколько недель, а может, дней. Пока не поздно, бери, сыночка, отставку, приезжай в Нью-Йорк и взрослей в нормальных условиях! Я тебе не отвечал, слал открытки - "жив-здоров". Мольбы не действуют, запугивания тоже - решила бить на совесть. К себе я могу относиться как угодно, но я не имею права плевать на тебя! А ты переживаешь за меня, и твое здоровье сильно ухудшилось. Теперь у тебя, чуть что, сразу сердечный приступ. А я со своим упрямством тебя совсем доканываю. Что делать, написал тебе несколько успокаивающих слов: ладно, мол, подумаю. Помудрствовал лукаво. Пойми, писал, у меня тут всюду, так сказать, свои уши, и я как никто знаю о намереньях русских. И пустился кормить соловья баснями. Блокада - частичка, Америка с Европой всё врут, газеты, из корысти, скандала ради, сгущают краски. Советская власть, заявил я тебе, - надежда человечества. Это Сталин с демократами все испортили. И в конце совсем успокоил. В случае, дескать, войны я тут же окажусь в плену и стану ценным заложником: можно обменять на посла или министра. И воевать не надо! Отсижусь, пока русские спикируют на Белфаст, Лиссабон и Севилью, а потом прогрохочут сапогами по всей Европе. Не знаю, поняла ты или нет, что уговоры бесполезны, - со мной где сядешь, там и слезешь. Во всяком случае, ты поутихла. Писать стала трезвей и суше. Никаких истерик-патетик. Просто, мол, приезжай поскорей.
А я занимался и важными делами. Выменял двадцать пять кило сала на Шагала 1909 года: зеленая изба, сиреневая крыша, звезды, летящий мужик и корова вверх ногами. Помог напечататься новичку Селану, пославшему мне стихи, потом, похлопотав, пристроил в толстый журнал первый рассказ молодого швейцарца Дюрренматга. Вызвал к себе в офис Фуртвенглера, посоветовал не играть Мендельсона. Оттого, говорю, что Гитлер запретил его, лучше он не станет. И напротив, прошу вас, не бойкотируйте Шостаковича только потому, что он коммунист. Исполняйте, Бог с ней, с блокадой. Фуртвенглера сменил было Сергиу Целибидаш: по-моему, неспособный и неискусный. Официальное его назначение я велел отсрочить. Еще одно дело: выкупил у Советов останки семнадцати американских и французских летчиков. Заплатил по пять тысяч долларов за тело. Сбили их в Прибалтике и наспех зарыли. Семьи потребовали выдачи. Груз получал я на старом, разрушенном вокзале в Трептове. В вагоне ожидали меня генералы. Красные ковры, кипа документов, школьные пеналы с перьевыми ручками и грязные чернильницы. Температура ниже нуля, чернила замерзли, мое перо сломалось о черную льдышку. Мы засмеялись хором. Смех разрядил напряжение. Соподписантам своим подарил я роскошную капиталистическую ватермановскую ручку. Каждый тем самым внакладе не остался.
Вдруг меня безумно полюбил глава польской военной миссии. Прочел какие-то мои стихи, нашел общих знакомых в Лондоне. Друзей у него нет, поэтому жаждет дружить со мной. А я не жажду. Но он то и дело зовет на коктейли и обеды. Владислав Борбек, сын литовского пана помещика, тип с гонором, на язык несдержан. Англичане, говорит, - лицемеры, французы зануды, американцы - простаки, русские - изверги. Шесть-семь обедов - и Борбек раскололся. Оказывается, рвется на Запад, душой, и телом, и всеми потрохами. Воля лучше золотой клетки. Я сказал, что он не по адресу, я не двойной агент. И потом - будущее за коммунизмом, а капитализм с его демократией обречен. А он: выдаете желаемое за действительное. Скажите хотя бы обо мне своим шефам. Буду, уверяет, служить верой и правдой. Только за отступничество наградите! Дайте хорошую должность в Вашингтоне или Оттаве. Мы с ним встречались еще несколько раз, в парке, в кино или в офицерском буфете в советском генштабе. Отводили, таким образом, подозрения, заметали следы. Аппетиты у Борбека оказались зверские. Он потребовал с помощью доверенных лиц перевезти семью из пяти человек, всю варшавскую мебель, фамильный фарфор и рыжего печального сенбернара. Не бегство, а просто какая-то международная перевозка. Я не одобрил его и даже обругал. Но делать нечего, мне на его счет четко было сказано: Борбек - это наш свадебный генерал. Что ж, бегство я ему подготовил, однако заявил: самолет забит до отказа. Его самого с детьми, мамашей, охотничьими сапогами и безделушками как-нибудь запихнем, а для песика, извините, места нет. Борбек - в амбицию. Что ж, говорю, или песик, или вы. Он сдался, и я велел ему прийти через час с собакой. Тогда, говорю, пан Борбек, после обеда вы взлетите в поднебесье. Он заволновался, спросил не сдам ли я его русским. Я не скрыл радости и сказал ему ласково, но очень членораздельно: "Да, вы заслуживаете отправиться на тот свет". Через час Борбек вернулся с собакой. Я дал ему таблетку цианистого калия и пирожок, сказал, чтоб сунул яд в тесто и скормил кабысдоху. Должно быть, мои слова прозвучали убедительно. Борбек взглянул на меня и тут же все сделал. Собака забилась в корчах, сблевала и через несколько минут затихла. Тут я признался Борбеку, что псина погоды не делала, в самолете полно места. Он выгрузил блокадникам припасы и на три четверти пустой летит во Франкфурт. Но за предательство я жаждал смерти - не одной собаки, так другой.