Голгофа - Лесь Гомин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Почему? Разве мало радости от Балтской обители и святого Иннокентия?
Герасим знал, что Синика станет глумиться над святостью Балтской обители и святого Иннокентия, и изо всех сил избегал неприятного разговора. Тем временем батрак распряг лошадей и, приводя в порядок телегу, с интересом наклонился над пачкой бумаг, забытых Герасимом.
— Вы это забыли? Смотрю — лежит что-то, думаю, спрошу, случаем не забыли, как бы не пропало…
Герасим задумчиво посмотрел на бумаги. Сразу и не припомнил, только погодя. А пока вспоминал, Синика выдернул из пачки небольшую книжечку и начал читать. Его глаза вспыхнули злостно, на губах появилась ехидная улыбка.
— Мэй, Герасим, так это и есть ваш святой? Этот шарманщик и проходимец?
Герасим тупо посмотрел на него.
— Сосед, не трогайте меня. Не верите, бог вам судья, а меня не троньте, не доводите до греха. Пусть нас господь рассудит.
Синика скомкал книжечку с нарисованным на обложке шестикрылым духом божьим Иннокентием и со злостью швырнул ее на землю. Облизнул сухие губы и резко поднялся. Постояв немного, спросил:
— Гераська, правда то, что он сюда на освящение приедет?
— Правда.
— И правда, что здесь должен монастырь быть? На вашем подворье?
Герасим весь дрожал. Он тоже поднялся, хотел что-то сказать, но всхлипнул и отвернулся от Синики. Синика схватил его за плечо.
— Правда это, спрашиваю? А?
— Победи меня господь… не знаю. Мне он ничего не говорил, — тихо ответил Герасим.
Синика вздохнул с облегчением.
— Люди говорили. А впрочем, может, и врут. А может… вас обкрутили так, что и сами не знаете? Не так ли?
Герасиму хотелось кричать, что именно так, что он сам ничего не понимает, а только инстинктивно чувствует душой собственника, как закачалась почва у него под ногами, как ускользает из-под ног отцовская земля, а он стоит над пропастью неизвестности, которая вот-вот его поглотит, и боится он, Мардарь, этой пропасти. Хотел крикнуть во весь голос, что жалко ему еще и сегодня быков, добрых коней, плодородной земли, ровной и привольной, что шумит летом хлебами буйными и виноградниками, а зимой спит, как крепкий богатырь после тяжелой работы, и так храпит, словно ветер стонет. Хотелось прокричать все это в самое ухо Синике, голосом, полным муки кулака-собственника. Но только застонал в ответ и отвернул голову. Понял его Синика, такой же кулак, как и он. Не спрашивал больше, постоял, погруженный в свои думы, и собрался уже уходить, но вдруг остановился:
— Мэй, Герасим, а к вам вон гости. — И показал прямо за хутор, в сторону Бирзулы. — Косматые идут.
С тем и ушел домой. Герасим оглянулся — к нему направлялись два монаха. Они подошли, поздоровались и пошли с Герасимом в дом. И только в хате, когда занавесили окна, старший из них, Семен Левизор, сказал:
— Ты что же это, Герасим, будто вешать тебя собираются? Чего загрустил так?
Опять захотелось рассказать Герасиму, что с ним, высказать свою тревогу, но не осмелился.
— А что? Разве нельзя мне думать о чем-то своем?
— Ты теперь не свой, а божий, Герасим. Должен радеть о делах божьих, — возразил Семен. — Лучше вот скажи, в каких отношениях ты со своим соседом и что он
за человек?
Герасим посмотрел на него и вдруг вспомнил что-то такое, что словно пролило луч света на все его дела с Балтской обителью. Вспомнил, но воспоминание было смутное, застряло оно где-то на самом дне памяти, на которую неожиданно навалилось столько дел. А затем повернулся к Семену и смерил его долгим взглядом. Посмотрел в сторону, увидел пачку бумаг, с которых на него смотрело множество ликов Иннокентия, и сразу стало ясно.
Теперь ему понятно. Теперь ясно Герасиму, что над его двором нависла страшная грозовая туча, которая разрушает его благосостояние, уничтожает хозяйство, в течение многих лет с таким трудом создававшееся. Ему теперь ясно, что это и есть тот конец, который он предчувствовал, но не мог передать словами.
Жестокая боль сжала его сердце. Страшная клятва куда-то канула, отступила тихая покорность, а вместо них появились лютая злость и ненависть ко всему, что могло повредить его хозяйству. Сильно ударил сапогом о пол и бросился к Семену:
— Чего вы от меня хотите? А? Вам моей жизни мало? Вам мало моих кровных денег? А?
Он рычал, как зверь, у которого вырывают добычу. Страшно, дико рычал и сжимал кулаки. А потом схватил брата Семена за горло.
— Слышишь, отдай быков, отдай моих лошадей…
И вдруг отпрянул, ощутив острую боль в груди, словно под кожу ему загнали какую-то длинную колючку. Отпрянул, тяжело дыша, полный злобы, чтобы снова броситься на своих врагов. Страшно поводя налитыми кровью глазами, он словно выбирал, с какого места удобнее налететь и смять их обоих. Уже готов был броситься, как вдруг остановился, остолбенел.
В руке Семена угрожающе блестел длинный отточенный нож. На конце его была кровь. Понял тогда, отчего почувствовал боль в груди. Посмотрел на брата Марка и окончательно обомлел. Тот спокойно стоял, опершись о стену и уверенно наводил на него черное дуло блестящего холодного револьвера.
Герасим обессиленный сел. Рядом присел Семен, а Марк в сторонке.
— Ну что ж, Герасим, что скажем Иннокентию о твоей готовности служить церкви? Так ли тебе наказывал Иннокентий принимать нас? А?
Герасим тяжело дышал.
— Что ж молчишь? Или не знаешь, что сказать? Так вот, знай. Земля эта… не твоя больше. Она церковная. Вот здесь, на месте твоего двора, должен быть новый монастырь. А ты не горюй, ибо приумножится твое хозяйство от того, и будет оно не в быках, а в высоком почтении к тебе. Поэтому покоряйся и делай, как велят. А если не будешь делать… бог принудит тебя, Герасим. Не заставляй же гневаться сына божьего, избравшего тебя спасителем народа.
Герасим опустил голову.
— Простите, братья. Буду делать, что скажут…
Семен еще ближе придвинулся, подозвал к себе брата и стал излагать, по какому делу приехал.
30
До позднего вечера не открывалась дверь хаты. Испуганная Липа стучала и звала Герасима, но в ответ услышала лишь грозный окрик и суровый приказ подать есть. Только около полуночи из дома вышли три фигуры, обошли двор, сад, сараи, побывали и на той стороне засыпанного оврага, за терновником, осмотрели все поле вокруг Синикиной усадьбы. А затем вернулись в дом. Герасим вынес фонарь, длинный канат, выкатил бадью, достал длинный кол — все это принес к колодцу, сложил и вернулся к дому. Осторожно обошел хату, заглянул в окно ипы, к батракам и опять подошел к колодцу.
— Никого… все спят, можно…
Брат Семен положил поперек сруба кол, привязал бадью к канату и перенес ее по другую сторону кола. Бадья глухо стукнулась о сруб. Все трое замерли. Потом взялись за канат Марк и Герасим, а Семен залез в бадью, ухваился руками за веревку.
— Опускайте.
Зашуршал канат, и, покачиваясь, бадья ушла в черную пасть глубокой ямы. Двое, державшие канат, сопели, напрягались, но сдерживали бадью. Веревка, привязанная одним концом к столбу, натянулась, и бадья повисла где-то в колодце. Оба перегнулись через сруб и глянули вниз. Оттуда слышался какой-то стук, внизу поблескивала вода. Прошло около получаса, наконец канат дернулся, и снова напрягли мускулы двое наверху, вытаскивая бадью. И когда из нее выпрыгнул Семен, оба легко вздохнули.
— Ну что? — тихо спросил Марк.
Сделано хорошо. Отверстие именно там, где нужно, и довольно просторное.
— Значит, можно начинать? — снова спросил Марк.
— Можно. Только подводы нужно нанимать издалека. Близких не брать. Землекопов не надо чужих, пусть наша братия сама принимается.
Собеседники отошли от колодца и уселись под домом. На дворе серело, и Семен встревожился.
— Пора. Вскоре прибудет Иннокентий, а мы еще ничего не сделали в селах. — Марк тоже поднялся.
— Так ты, Герасим, оставайся здесь и готовь все, а мы пойдем.
Они торопливо вышли со двора, сели в телегу и поехали к Липецкому. Герасим вошел в дом, растолкал Липу и грубо приказал:
— Вынеси к колодцу стол, накрой его ковром и принимайся за обед. У нас будет Иннокентий.
Липа опрометью бросилась на кухню, разбудила наймичку, и вскоре на плите уже что-то шипело и булькало. А Герасим занялся своим — достал самого лучшего, выдержанного вина, чтобы было чем встретить.
День торопился узнать, что это делается в селе Липецком. Он любопытно повис над оврагом, где давно расположились хаты молдаван-переселенцев, а золотое солнце шарило во всех углах, словно высматривая, кто же сегодня остался дома, когда все село на выгоне за церковью. Заглянуло в хаты, осыпало лучами скамьи, углы и нашло только старого Власа, семь лет не встававшего на ноги. Он лежал на лавке. Пусто в домах. Тогда повернулось солнце в другую сторону и щедро осветило выгон, холм за церковью. Повернулось и застыло, удивленное. Там, на выгоне, за церковью, где дорога вползает в тесную улочку, сплошь рассыпался людской муравейник. И стар и мал повернулся к дороге лицом, головы обнажены и блестят на солнце. И стар и мал печально смотрит в синий простор, распростертый над желтыми хлебами. Удивилось солнце и остановилось. А потом стало медленно кружиться над полем, считать головы. Кружилось долго, время за полдень перевалило, а людям все не было счета.