1863 - Иосиф Опатошу
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А что вы здесь делаете?
— Я? Я работаю в императорской библиотеке.
— Библиотекарем?
— Нет, читаю древнееврейские и арабские рукописи. Вы слышали о Ренане? Прежде чем уехать в Палестину, он дал мне рекомендацию на этот пост. На этой работе есть куда расти, нужно только много учиться, а если терять время здесь, в погребке, можно стать разве что общественным деятелем… Впрочем, это не важно, — Шмуэль положил руку Мордхе на колено, — помните, как мы последний раз виделись в Коцке? Реб Иче все-таки стал Коцким ребе, да? Я тороплюсь, — Шмуэль встал и взял шляпу, — приходите ко мне в воскресенье, пообедаем вместе. А потом поедем в Булонский лес… Посмотрите на новый дворец, который построили Ротшильды… Придете? Обязательно приходите! — Он вынул из кармана пиджака визитную карточку, отдал ее Мордхе и пожал ему руку: — Адье!
Мордхе сидел смущенный, у него было чувство, будто его прилюдно раздели. Он порвал визитную карточку, даже не прочитав ее. Ему стало обидно, что он промолчал, надо было хотя бы опрокинуть тарелку с колбасными обрезками на светлый пиджак Шмуэля. Теперь ему стало ясно, что смысл речи Шмуэля заключался в том, чтобы показать Мордхе: Париж не Коцк, где потакают бесталанным и ленивым. В Коцке у тебя, Мордхе, были привилегии, а в Париже ты никто, человек без имени, без места в обществе. А у меня, Шмуэля, ученика ешивы, подвизавшегося у твоего деда, есть место. И если раньше со мной никто не считался, то теперь все будет по-другому…
Конечно, Шмуэль не говорил этого, а может быть, и не думал. Просто Мордхе сделал такой вывод. Он был убежден, что Шмуэль то и дело хвастается своим новым положением, и очень удивлялся, как тот смог когда-то лишить Мордхе веры, если сам никогда ни во что не верил.
Юные годы замелькали перед Мордхе, будто он сидел в растерянности над книгой с картинками и время от времени спрашивал себя, неужели все это произошло с ним? Отец действительно отказался от него, порвал его письма, оставив их без ответа? А мать? Каждую неделю она присылала открытку с одним и тем же коротким текстом: «Мой единственный сын, покайся и вернись домой!» Первое время эти открытки почти сводили с ума Мордхе. Он каждый раз с нетерпением ждал их, и, несмотря на то что клочок бумаги следовал за ним по пятам, как всевидящее око, следящее за каждым его шагом, Мордхе очень боялся, что открытки перестанут приходить. Неделя за неделей все та же открытка с тем же текстом: «Покайся и вернись домой!» И если бы приятели не вытянули из него деньги, он бы через три месяца поехал домой. Мордхе не знал, что делать, стеснялся говорить, как его обобрали, и решил, что он не лучше тысячи других, обретающихся на берегах Сены в окрестных пивных и на рынках. За два месяца он не встретил ни одного знакомого, ночевал на лестницах чужих домов, на скамейках. Он не останавливался ни перед чем, жил как придется, ничем не брезговал. Нельзя упускать самую ничтожную возможность. За каждым твоим шагом следят сотни внимательных глаз, они ждут, когда ты оступишься, поскользнешься, окажешься беззащитным. Тогда они выскочат из своих укрытий и будут радостно смотреть, как ты истекаешь кровью, и добьют тебя при малейшем сопротивлении. Сытые и довольные, они залезут обратно в свои норы и продолжат говорить о справедливости.
А когда ненависть к людям перегорела в Мордхе, он осознал свою неправоту и вновь оказался в польской колонии[21]. Молчаливый, он жил замкнутой жизнью, сам для себя. Никто не знал, где он жил раньше, его поведение казалось подозрительным, и если бы не Кагане, никто не общался бы с ним.
Очнувшись, Мордхе понял, что сидит за столом вместе с Рабиновичем, и хотел извиниться. Рабинович уже доел колбасу и смотрел своими близорукими глазами в книгу, делая пометки в толстой тетради. Он был спокойным и трудолюбивым человеком и верил, что на таких, как он, зиждется мир.
Мордхе, не желая ему мешать, тихо встал из-за стола и хотел расплатиться с официантом.
В дверях стоял широкоплечий человек с длинной светлой бородой пшеничного цвета. Он пришел со своей свитой, как генерал со штабом.
С соседних столиков его приветствовали, приглашали присесть. Мужчина держал одну руку за лацканом застегнутого пиджака, в другой руке мял перчатку. Он посмотрел поверх голов, словно стоя на постаменте, хотел что-то сказать и одарил публику улыбкой.
Это был генерал Мерославский, самый популярный человек в колонии, на которого возлагала надежды молодежь, верившая, что он освободит Польшу.
Костуш, поэт колонии, — пожилой человек с большой головой и еще большим животом — выкатился вперед и, растолкав всех своими маленькими локтями, освободил генералу место. Он поклонился генералу со всей возможной элегантностью, поднял глаза к потолку, приложил руку к груди и начал:
Nad ludy í nad króle podniesionyNa trzech stoi koronach, a sam bez korony………………………………Z matki obcej……A imię jego czterdzieści cztery[22].
На широком с римским профилем лице Мерославского появилась презрительная улыбка. Он взглянул на маленького Костуша, как лев на мышь, которая попала в его клетку. Любопытная публика напирала со всех сторон.
Голос Костуша перекрывал гул толпы:
— Ты понимаешь, пане Людвик, что речь идет о тебе? О тебе писал наш великий поэт Мицкевич. Когда ты, пане Людвик, освободишь Польшу, ты возвысишься над тремя коронами: русской, австрийской и немецкой, но ты сам, республиканец, останешься без короны. Твоя мать — француженка, иностранка, твое имя не Людвик, а Людовик, оно состоит из семи букв, первые из которых образуют римскими цифрами число пятьдесят. Если отнять лишние шесть, то останется сорок четыре.
Публика кричала и аплодировала:
— Браво, Костуш, браво!
— Да здравствует генерал Мерославский!
Лицо Мерославского больше не выражало презрения. Его глаза блеснули цветом светлой пшеницы, казалось, он поверил в предсказание этого маленького человека, длинная борода величественно колыхнулась.
Никто не обращал внимания на хозяина, боявшегося лишнего шума, и на пожилых шляхтичей, которые, опустив усы в бокалы с вином и в кружки с пивом, бормотали себе под нос:
— Демагог! Демократ! Ему хочется быть Робеспьером, головорезом!
Кагане стоял в стороне, глядя восторженными глазами на Мерославского, он ловил каждое выражение его лица и чувствовал тепло от его длинной бороды. Все, что было связано с Мерославским, вызывало у Кагане и у сотни других юношей детскую радость, чувство слепой преданности. Мерославскому стоило только подать знак, и они ради него были готовы на любое испытание.
Кагане увидел Мордхе:
— Как тебе гематрия[23] Костуша?
— Как и все гематрии.
Мордхе был не в духе, но Кагане не заметил этого. Его переполняла радость, он и представить себе не мог, что сейчас, когда посетителей погребка захлестывают эмоции при виде Мерославского, кто-то может грустить. Он порывисто обнял Мордхе:
— Хорошо, что я тебя встретил! Гесс хочет тебя видеть!
— Меня?
— Да, садись к нам за стол.
— С кем он сидит?
— С Сибиллой.
Мордхе пошел следом за Кагане, удивляясь, что появление Мерославского в погребке произвело большее впечатление на него самого, чем на Кагане.
Глава третья
Моше Гесс
Широкий выпуклый лоб Гесса, глубокие морщины, жидкие черные волосы с проседью, печальный изгиб косматых бровей — его облик притягивал взгляд. У него была самая примечательная внешность из всех сидевших за столиками. Напротив него сидела Сибилла за чашкой кофе. Голубые глаза, маленький рот, сердечная улыбка. От тяжелых льняных прядей, небрежно спадающих на плечи, подобно свежескошенной траве, веяло теплотой. Она выглядела намного моложе Гесса, держалась просто, ни в коей мере не выделяясь среди мужчин, но молодые люди за столиком старались понравиться ей и выглядеть привлекательнее.
Мордхе присел и поглядел на столики, за которыми расположились временные правительства почти всех государств Европы. Правительства вели переговоры за бокалом вина, за кружкой пива, заключали договоры, делили территории, а если не удавалось договориться, переставали говорить по-французски. Каждое государство кричало на своем собственном языке, для пущей убедительности швыряя друг в друга бутылки и кружки. Тут же вмешивались соседние государства, объясняя возмутителям спокойствия, что в отношениях между народами должны действовать те же законы этики и то же право, что и между людьми, и что в погребке вся Европа должна жить в мире.
Германия, Австрия, Польша — одно государство за другим подходило к Гессу. Они беседовали: выказывали неудовлетворение заменой немецкой философии на английскую экономику, полагали, что чем больше разгорается пожар, тем больше народов оказываются охваченными его огнем, помогали Гессу вершить суд над старым мироустройством.