Золотое сечение - Кирилл Шишов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И Кирпотин с довольной улыбкой вспомнил проницательные, с лукавинкой глаза Задорина. Нет, не зря о нем просил ректор. Не зря доверил ему, Кирпотину, это архисложное дело: обучение опытных деловых строителей, где нужен такт и известная доля риска. Разве справедливо, что годы у них уходят как вода…
При воспоминании о бегущем времени Кирпотину увиделась дочь, чьих скоропалительных поступков он, как ни старался, понять не мог. Уехать из дома почти тайком, с малознакомым юношей, который сам даже не соизволил представиться родителям собственной жены, — это было немыслимо и непорядочно, наконец…
Кирпотин сидел на табуретке на кухне, сбивая крем для торта. Тут он вздохнул и, поколебавшись, тихо спросил жену:
— От Оли писем нет?
— Ты же знаешь, она не любит писать. У ней забот полон рот. Мать ведь она, неужели неясно. Прошлое, ноябрьское, ты читал раз десять. Теперь уж после Нового года жди. Вот и порадуешься…
Жена чародействовала возле духовки, собираясь поразить гостей — Мильмана с супругой — многослойным тортом из песочных с орехами сочней. Торт должен был сутки стоять, пропитываясь кремом, и поэтому делался заранее. К отъезду Оли она относилась спокойно, как, впрочем, и ко всему происшедшему с дочерью за два года…
Кирпотина поражала хладнокровность жены, ее нежелание выслушивать его опасения, недоуменные вопросы о дочери, которую он, оказывается, совсем не знал.
Суетливые фразы раздражали супругу, и она, может быть, храня в памяти свою, неизвестную ему юность, резко отвечала: «Дай ты ей перебеситься! Ведь она у меня после бабьего века родилась — как ей нормальной быть. И я не в пансионе росла…» И Даша Широкова мечтательно закрывала глаза, уходя от Кирпотина в укромные тайные дни молодости, влюбленности и отчаянного безрассудства…
VТерентий всегда мучился, закрывая месячные наряды бригадам. Обилие скрытых работ, утечка материалов, пропуски по причине выпивки угнетали его. Нужно было все учесть, никого не обидеть и сдать подписанные бланки для строгой проверки в бухгалтерию. Ему казалось, что в работе мастера открывается необозримое поле для подвохов, нечистых махинаций и плутовства, чего он смертельно боялся не только в силу своей чистоплотности, но и из-за раннего невольного возмужания. У него — мастера отдаленного, заброшенного в пустынную степь строительного участка, студента-заочника третьего курса и главы семейства — не оставалось никаких иллюзий о собственной хватке или умении выйти сухим из воды. Окруженный, как ему казалось, грубыми недалекими людьми, приехавшими сюда ради крупных заработков или от неумения жить в порядочных городах, он держался, как за спасительный якорь, за свою честность, изводившую его необходимостью быть компетентным во всех вопросах снабжения стройки, ее технической документации и даже в квалификации людей.
Больше года прошло с тех пор, как они с Олей — измученные непониманием друг друга, бездомные и с крохотным ребенком — очутились здесь, в Оренбургских степях, где на пологом холме, среди черно-песчаной бескрайней целины вырастало крутобокое, ракетообразное здание элеватора. Округлые цементные его банки темнели от осенних, почти полого идущих под ветром дождей, торчащие штыри арматуры тоскливо пели во время вынужденных простоев в зимние недельные бураны, а весной не хватало воды, — без нее не выдержать режима сушки монолита.
Степь на невспаханных склонах холмов выгорала уже к июню, становясь подобно пегой короткой лошадиной шерсти, и только в редких лощинах рек, в ивовых и ольховых уремах, зеленела листва, пели переливчатые соловьи и малиновки, вызывая у молодых людей горькое чувство обиды на жизнь, на раннюю взрослость и невозможность просто так беззаботно побродить по земле, глядя в легкие перистые облака или на летящие в немыслимую даль самолеты. Жили молодые в полевом вагончике, утепленном штукатуркой на драни и земляной завалинкой, грелись от чугунной времянки с длинной трубой под потолком, на которой сушилось зимой детское белье — ползунки, распашонки, подгузники. На разговоры было мало времени. Терентий, смертельно осунувшись, зло занимался по вечерам, посылая работы нарочным на ближайшую железнодорожную ветку, а Оля, умаявшись от стирки, глажения, доения козы Машки и прогулок с Настей, спала беспокойным материнским сном, что-то шепча во сне и вздрагивая.
Была во всей их теперешней жизни какая-то обидная скрытность, недоговоренность, которая делала хрупкими их редкие минуты близости и согласия. Терентия особенно угнетала его незащищенность, резкие упреки наезжающего на пыльном газике главного инженера управления Кирьянова — мутноглазого, нагло-развязного, от которого пахло всегда «орчанкой», как здесь называли водку. Не вылезая из машины, Кирьянов окидывал взглядом медленно растущие емкости с брезентовыми пологами в зоне бетонирования, очищал прутиком грязные сапоги, сопел, поводя широкими черными ноздрями с вылезающими кустами волос, и произносил:
— Блох ловишь, студент? Зачеты сдаешь по почте?
И когда Терентий начинал оправдываться, указывая на постоянную нехватку цемента, воды, на неисправность дробилок и подающих транспортеров, Кирьянов огрызался жестко и угрожающе:
— А ты думал — это тебе интегралы решать? Тебе за что полевые платят? Крутись сам, и чтоб ни трещинки. Понял? И люди сюда добрые не пойдут — девок нет… Одна твоя на сто верст…
Злоба и усталость заливала глаза Терентию, он тоже принимался цинично и неуклюже ругаться с главным, потом они неожиданно мирились, переходя к открытому полевому стану и выпив привезенную Кирьяновым «орчанку», и Терентий, не соображая, что-то подписывал, выбивал новых людей, оборудование, а главный, противно сопя, бубнил ему в ухо: «Слушай бывалых людей, тетерев. Здесь не город — голимая степь, пугачевская…»
Терентий, действительно, неплохо получал в этой целинной степи, где с весны этого года зарычали моторы, зачернели отвалы взрытой плугами земли, а осенью — в первую очередь элеватора — стало поступать литое горячее от солнца зерно. И вот сейчас, к январю, он подписывал последние наряды на общестроительные работы, проклиная свои выпивки с Кирьяновым, считая на тяжелых канцелярских счетах тысячи рублей и тонны истраченных невесть куда материалов. Он решил немедленно покинуть этот буранный, суховейный край, как только приемочная комиссия облазит сорокаметровые пузатые банки, осмотрит раздаточные желоба и подъездные пути, с грехом пополам выверенные нанятым заезжим геодезистом. Собственная судьба с пятью тысячами в кармане рисовались ему, конечно, в родном городе, где он сгоряча бросил дневное отделение, наговорил глупостей плачущей старенькой маме и кинулся очертя голову вить семейное гнездо. И с кем? С вчерашней девочкой-десятиклассницей, так быстро ставшей матерью…
Что Ольга была за человек, Терентий поймет только позднее, окончив институт и действительно повзрослев, мотаясь сначала по сибирским стройкам, а потом… работая за границей. Тогда он с удивлением и недоумением обнаружит рядом с собой верного, молчаливого, доброго друга, способного не только терпеливо возиться с сопливыми хнычущими ребятишками, стирать его измазанные сажей и мазутом клетчатые рубахи, но и по ночам печатать на старенькой сбитой машинке его бесчисленные рацпредложения, изобретения, всякие пояснительные записки в тресты и проектные институты. А позднее, закончив заочно университет, как переводчик, она станет его советчиком за границей, когда сложность и необычность строек в соперничестве с иностранными фирмами сделает его жизнь полной тревог и напряженных раздумий.
Они будут вместе работать в Индии, где уральцы-монтажники возведут гигантские корпуса металлургического комбината. Затем начнутся тропические ночи в Гвинее, жара в Мозамбике, трудные годы на ангольской, кипящей в революционной азартности земле… И только позже, обнимая ее мягкие плечи, в сумраке квартиры с приглушенными кондиционерами, он будет, уткнувшись в ее душистые льняные волосы, шептать ей иссохшими губами: «А помнишь, какой я был дуралей, Олюша? Тогда, в самом начале…»
Но сейчас, сидя в холодной, с замызганным шелухой полом, полевой конторке в собачьем, вывернутом наизнанку кожухе, в свалявшейся бараньей шапке, что лезла ему на глаза и мешала писать при свете тусклой пятидесятисвечовой лампы, он с каким-то мстительным злорадством думал о деньгах, которые он сам заработал, о свободе, которая ждет его впереди, о женщине-полудевочке, которая уловила его мгновенную слабость и стала теперь ему обузой и угрызением совести. В нем, пересчитывающем смятые наряды и щелкающем костяшками счетов, все еще жил тот, другой, жестокий человек, с которым он пытался когда-то бороться и который то одолевал его, то отступал назад, а издали саркастически улыбалась юная еврейка, читающая стихи в отсветах горящего пунша…