Начало жизни - Борис Олевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Отец, поскрипывая сапогами, бегает из угла в угол. Отстукивают ходики — тик-так, тик-так.
Каждую минуту кто-нибудь со двора отворачивает простыню на окне и заглядывает в комнату. Вот морщинистое лицо Чечевички. Вот заглянула Рахиль. Но погребалыцик Бенця гонит всех прочь.
Вдруг Ейна заявляет, что следовало бы помочь дедушке умереть, и велит мне принести топор.
Гляжу дедушке в лицо и вижу, что он умирает. И все же мне не плачется. Сунув руки в карманы, начинаю щипать себя, кусаю губы, пытаюсь вспомнить что-нибудь очень грустное, чтобы расплакаться. Но ничего на ум не приходит. И мне стыдно. Заворачиваюсь в дедушкино пальто, что висит у кровати, закрываю лицо руками и выглядываю оттуда. Я еще ни разу не видел, как приходит ангел смерти. Какой он из себя?
Но худенький, маленький служка подбегает ко мне и, погрозив пальцем, наказывает принести топор.
— Реб Эля, — кричит он отцу, — достаньте топор!.. Надо помочь умирающему!
Когда долго продолжается кончина, у нас прорубают дыру в потолке, чтобы ангел смерти мог поскорее явиться за душой.
Отец таращит глаза и не понимает, чего они от него хотят. Но Бенця уже сам достал где-то топор и зовет с собой служку.
Какой-то сосед снял лампу с крючка и, встав у порога, светит им. Слышно, как служка и погребальщик стучат сапогами по чердаку.
Вскоре на потолке, как раз над дедушкой, с треском разлетается штукатурка, и куски ее падают на кровать; белая пыль сыплется дедушке в глаза, в раскрытый рот.
— Перестаньте! — кричу я в беспамятстве.
Отец, как видно, только теперь заметил меня и приказывает выйти. Я не сержусь на него и не сопротивляюсь. Мне только странно и страшно. С бьющимся сердцем я выбегаю во двор.
— Ошер! — зовет меня кто-то, и чьи-то руки ложатся мне на плечи.
От неожиданности отскакиваю в сторону.
— Это я, — говорит Рахиль.
Из соседского окна на нее ложится красноватая полоска света. Она стоит потупившись и, не переставая, мнет свою белую юбочку.
— Я жду тебя. Голда сказала, чтобы ты шел к ней, чтобы не ночевал дома.
Она оглядывается на соседские окна, потом в одну, в другую сторону улочки и подходит ко мне ближе.
— Ты плачешь? — спрашивает она.
Нет, я не плачу и ни капельки даже не хочется плакать. Но она напомнила мне, и на душе сразу стало тоскливо. К горлу подкатывается большущий комок, так что я не могу рта раскрыть, чтобы ей ответить. Так, не вымолвив ни слова, я выхожу со двора.
Уже поздно. На базарной площади под круглым стеклянным колпаком одиноко стоит деревянный фонарь. Время от времени кто-нибудь пересекает трепещущий светлый круг. Гуляющих уже не видно. Только под окнами у дедушки да возле наших дверей стоят кучками или сидят на завалинке соседи, пришедшие утешить родителей. Они оглядываются на меня и на Рахиль. Соседка Хая-Сора даже подходит и заглядывает нам в лица.
В другой раз мне было бы неловко. Я краснею, когда меня видят с Рахилью, и боюсь оставаться с ней наедине — мне нечего ей сказать. А я чувствую себя очень неважно, когда выгляжу дурачком. Но теперь меня не волнует то, что Хая-Сора видит меня с ней и что соседи глядят на нас. Мне даже безразлично, тут ли Рахиль или нет. Иду просто так, куда глаза глядят. И вовсе не к школе и не к Голде, а по шоссе, которое ведет на вокзал, к деревянному мосту через нашу речку.
Темная ночь — ни зги не видно. В небе ни звезды — все заволокло тучами. Душно. И, как всегда в знойную ночь, далекие зарницы время от времени полыхают на небе и на мгновенье освещают церковь, шоссе, заросшие канавы у обочин, ясени и акации, застывшие по бокам дороги.
— Ошер! — тихо зовет меня Рахиль.
Я не отзываюсь и не оборачиваюсь. Слышу лишь ее шаги позади да шуршанье тонкой белой юбочки.
Она что-то говорит, утешает, и мне становится хорошо от ее лепета.
Какая-то сладостная дрожь проходит у меня по телу, когда она прикасается ко мне рукой, задевает плечом и спрашивает:
— Правда ведь, ты уже не огорчаешься?
Я вслушиваюсь в ее певучий умоляющий голосок. Мне кажется, что, если бы я сделал ей больно, она еще больше жалела бы меня. Поэтому-то я принимаюсь шагать еще быстрей, точно мне безразлично, идет она за мной или нет.
Местечко уже кончилось. Во время зарниц теперь выплывают белые стены и соломенные крыши крестьянских мазанок. Рахили уже, видимо, становится жутко. Чем дальше мы удаляемся от местечка, тем больше она старается не отставать от меня. Она даже схватила меня за руку.
— Ошер, — спрашивает она, — ты стоял возле него?
— Стоял.
— И умирать действительно страшно? — говорит она, вся дрожа. — Он кидается!
— Нет, — отвечаю я и прижимаю локтем ее руку, — не страшно. Я не буду кидаться. Я умру, как Ара и Велвел.
— Давай вернемся! Я боюсь!
— Нет, Рахиль, не надо бояться!
Я чувствую, как слезы наворачиваются у меня на глаза. Мне сейчас очень хорошо. Хорошо, что темно, что Рахиль не видит моего лица, и я ее не боюсь. Все хорошо! Меня до слез умиляет мычание коровы, трель соловья, кваканье лягушек.
Соловьи поют теперь круглые сутки. Их песни сливаются с шумом реки, которая катится меж камней и заросла осокой и лопухами, с лаем собак, с шуршанием верб, со всеми таинственными звуками ночи.
Мы уже на мосту. Темно, хоть глаз выколи, но я так хорошо знаю эти места, что даже в темноте вижу подмытые вербы и осины, меж которых еле-еле движется река, и кленовую рощу, где когда-то расстреляли нашего комиссара Велвела Ходоркова.
— Там, — показываю я рукой в темноту, — там погиб Велвел.
— Ошер… Я боюсь… Не надо говорить о покойниках…
— Ладно, не буду.
Я сажусь на перила моста, спиной к реке. Мне страшно, можно в темноте опрокинуться и упасть в воду. Но здесь Рахиль, — и я хочу выглядеть героем.
Рахиль стоит недалеко. Когда сверкнет молния, я вижу, как она держится за перила, покусывает свою косичку.
Где-то защелкал соловей. Издали отозвался другой. Их трели скользят, кружатся, катятся, как серебряные кольца, и расходятся в ночной темени, точно круги по воде. Я вижу, что Рахиль встревожена этим пением.
Она подходит ко мне близко-близко и говорит почти шепотом, что ей холодно, и внезапно, схватив мои руки, кладет их себе на голову.
— Так, Ошерка!
Она впервые называет меня Ошеркой, гладит моими руками свои волосы и говорит, что очень любит, когда ей кладут руки на голову. Я дрожу и, еле касаясь, глажу ее мягкие косички и шелковую ленточку, вплетенную в волосы. Я боюсь даже пошевельнуться и слышу, как стучит у меня в висках.
— Рахилечка, — говорю я, — если хочешь, я тебе покажу соловьев.
Я обещаю прийти с ней сюда снова, рассказываю ей, что соловьи прячутся глубоко в ветвях и к ним нужно осторожно подкрадываться; что соловей — маленький, серенький, поет, вытянув шейку, подняв клювик, и в горле у него тогда быстро-быстро булькает что-то.
Она не отвечает мне, пойдет ли снова со мной сюда, но вдруг ни с того ни с сего начинает руками нащупывать мое лицо.
— Ошерка! — говорит она слабеньким умоляющим голоском. — Почему ты такой злой? Почему ты постоянно сердишься?.. А я не хочу, Ошерка!..
Я хочу сказать ей, что это неправда, но не говорю. Я тоже беру ее лицо в свои ладони. Я уже забыл про дедушку. И ничего теперь мне не нужно, ничего я не слышу. Не слышу даже, как смолкли соловушки, как притихли лягушки.
— Ой! — вздрогнув, шепчет Рахиль. — Кажется, дождь.
Но никакого дождя нет. Просто капля упала на лоб. Однако мрак стал гуще, кругом как-то беспокойней. Вербы у моста сильней застучали листьями. Поднялся ветер. Откуда-то издалека, точно телега проехала по мосту, прокатился легкий гром, потом он приблизился, поднялся выше и вдруг рассыпался на множество-множество падающих кусочков.
В ужасе прислушиваюсь, как гром закатывается куда-то вдаль, но не хочу, чтобы Рахиль думала, что я испугался. Поэтому очень медленно, как бы нехотя, начинаю сползать с перил и разговариваю громко, весело. Я говорю, что все это чепуха, что мы еще успеем дойти до дому.
Однако не успел я договорить это, как над самым мостом сверкнула кривая молния. Я заметил трепещущий белый рукав Рахили на моей черной рубашке. Волосы ее вдруг взметнулись и хлестнули меня по лицу.
Я еще не пришел в себя от молнии, еще глаза были полны огненных кругов, как прогрохотал гром. Он становился все громче, расходился все шире и охватил уже всю бесконечную темень. От силы и неожиданности раската я чуть не свалился в реку. Скрыть своего испуга от Рахили я уже не мог и, вскрикнув, присел к земле.
Гром точно взломал нависшую над нами тучу, капли дождя стали падать все чаще и крупней, и вот уже вовсю пошел шумный ливень.
Бежать домой уже невозможно. Не размышляя, я тащу Рахиль за собой и, стараясь перекричать ливень и гром, приказываю: