Том 4. Солнце ездит на оленях - Алексей Кожевников
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Нну, ты свободен. Можешь лететь куда хочешь! С богом, с чертом, с дьяволом!..
И со всего размаха ударил Максима кулаком в грудь. Максим упал, загородив собой дверной проем. Начальник перешагнул через старика и ушел надолго. А когда вновь явился в контору, Максима там не было: он отлежался и ушел. Выручила его толстая оленья малица, которая как щит прикрыла ему грудь, да еще дверь, об которую он ударился головой: она, открывшись, смягчила удар. Но в голове все-таки сильно гудело, точно переселился в нее Туломский водопад.
Чтобы не встречаться с драчуном-начальником, Максим не стал хлопотать о расчете и пропуске. Без денег обойдется, он умеет это, а пропуск заменит его седая голова. Он вырубил сухую палку-подорожник, взял ружье, навалил на плечи мешок самого необходимого добра и заковылял колченого к родному поселку Веселые озера. Рядом с ним, справа и слева, шли две лайки. Всего их у Максима было три; одна, Пятнаш, ушла с Коляном. Сзади плелся замученный до полусмерти старый олень Чернолоб, теперь жадно хватавший всякий корм: траву, ягель, листья и молодые побеги разных кустарников.
Сухая палка — обязательный спутник всех пешеходов по Лапландии. Без нее такой старик, как Максим, да еще после удара, нанесенного начальником, не выдержал бы и одного дня. На ходу, особенно при переправах через болота и речки, она была надежной опорой. Когда нужен костер, служила растопкой. Максим снимет с нее охотничьим ножом несколько стружечек, сунет их под грудку даже не просохшего валежника, и, глядишь, заиграл огонек. Прислоненная к камню и накинутая пологом, она заменяла куваксу на время отдыха, ночлега.
Шел старик не спеша. Теперь, когда он на воле, спешить некуда, разве что в могилу. Но ему туда уже близко и лучше не спешить, а упираться. Часто, выбрав сухое местечко у реки или озерца, он сбрасывал мешок наземь, прислонялся к нему спиной и долго наблюдал за утиной жизнью. В тенетах побережной травы, прошлогодней и новой, буквально кишели желтоватые пушистые мячики — слабые, неловкие, косолапые утята. Они без передыху пищали тревожно и жалобно. Трава, наверное, казалась им непроходимым лесом. Утки-матери сновали, как челноки, из воды на берег, с берега на воду, громко сзывая своих заблудившихся птенцов. Максим радостно думал: «Ну прямо люди, дети». И тут же кручинился: жена попалась ему бесплодная, не дала счастья хлопотать около своих ребятишек и сама умерла рано.
Птиц, несмотря на неисчислимость, бил редко, кормился больше рыбой. Собак не кормил: пусть добывают сами что хотят и грех убийства, воровства, обмана берут на свою душу. Старательно искал следы, оставленные проезжавшими и проходившими до него. Земля, на беглый, равнодушный взгляд нехоженая и неезженая, для внимательных, опытных глаз Максима была полна всевозможных знаков, оставленных людьми, оленями, собаками, санками: отпечатки ног и лап, сдвинутые нартами камни, потревоженная береговая галька, брошенный клочок бумаги, недогоревшая спичка, потерянная блестящая пуговица, привезенная из далеких краев…
Эти знаки указывали, что Колян, русские женщины и олени Максима идут благополучно, ушли далеко. Теперь уж не поймает их никакая погоня, до зимней дороги можно жить спокойно. Как условились в Хибинах, Колян строго держался намеченного пути в Ловозеро, Веселые озера, Моховое. Там всех неупряжных оленей отпустит на волю, и они уйдут своим извечным оленным путем к морю перебыть самую злую комариную пору под холодным, резвым морским ветром. А сам возьмет доктора и пойдет с двумя упряжками обратно в Хибины. Если не случится беды, то все будет так, и Максим скоро встретит Коляна. Если же не встретит и не догонит нигде… Дальше старик не пускал свою пугливую мысль и покрикивал на нее, как на собачонку, нарушающую порядок: «Цыц! Думай только до Мохового, дальше нельзя».
Девочка, болевшая воспалением легких, выздоровела, и слава о докторе Лугове распространилась еще шире. Конечно, иметь добрую славу приятно, но оправдывать ее бывает тяжело. Так и получилось у Лугова: взамен одной девочки ему привезли несколько, и в таком состоянии, в каком совершенно недопустимо возить по морозу. Доктор отправил их домой: оставить было негде, и объявил, чтобы не возили к нему, он будет сам ездить к больным. Для доктора настала воистину кочевая жизнь: каждый день новая дорога, еда из чужого котла, сон, где застигнет ночь, бывало, прямо в санях, на ходу.
Облегченье наступило с весной, когда народ разъехался из поселка по озерам на рыбный промысел. Выехал и доктор. Приютивший его Герасим сгородил ему отдельную куваксу, рядом со своей. В весеннюю распутицу и бездорожицу никто из больных не решался требовать доктора к себе, немногие приезжали и к нему. Дело в том, что в Лапландии более ста тысяч озер и более десяти тысяч рек, а жителей, занимавшихся рыболовством в те поры, было тысячи три-четыре. И когда они из зимних поселков переселялись на рыбные промыслы, рыбак от рыбака находился если не за тридевять земель, то за тридевять озер. Вот и найди, где у кого находится один-разъединственный доктор. И не искали, лечились у колдунов.
Доктор немножко, на прокорм себе, ловил рыбу, собирал лекарственные травы: валерьяну, мать-и-мачеху, хвощ, листья брусники, готовил еду, чинил одежду, стирал белье. Он старался жить как можно больше на воле, на солнце. Отдыхал обычно с гуслями: сядет на теплый камешек, нагретый когда солнцем, когда костром, перебирает струны и напевает тихонько.
Доктор никогда не был ни певцом, ни музыкантом и вышел в гусляры совершенно случайно. Когда его везли в ссылку по Белому морю, вместе с доктором на пароходе оказался старик гусляр, ехавший в Соловецкий монастырь помолиться. Гусляру занедужилось. Доктор оказал ему помощь. Ничего иного не имея, старик предложил в подарок доктору гусли. Доктор начал отказываться: он не умеет ни играть на них, ни петь под них, нет у него и охоты учиться. И гусляра обижать не хочет. А старик уговаривал:
— У меня не одни. Дома вся стена увешана ими. Я ведь и гусляр и гусельник — мастер делать их. Ты в ссылку, на тоску, на горе едешь. Тебе пригодятся. С гусельками тосковать, горевать легче будет, — и уговорил.
Сперва доктор без всякой цели трогал струны; тронет одну и слушает, пока не затихнет; потом начал трогать сразу по две, по три, дальше захотелось подбирать знакомые мелодии, затем петь. Так гусли потянули за собой песню, которая больше других бередила и сердце и душу:
Спускается солнце за степи,Вдали золотится ковыль.Колодников звонкие цепиВздымают дорожную пыль…За ней вспомнилась волжская:Есть на Волге утес.Диким мохом обросОн с вершины до самого края…
Наконец гусли стали и любимы и необходимы. С ними лучше думалось и действительно легче тосковалось, горевалось. Жена и дочь писали Лугову часто, письма хоть и шли долго — месяц, два, три, — но приходили приблизительно через то же промежутки, что и писались. Задержка с ними не огорчила, а, наоборот, обрадовала его: «Не пишут, возможно, потому, что едут сами. Авось доживу до них». Он стал чаще глядеть в ту сторону, где был родной городок, и нетерпеливо, горько думал: «Ну, где вы там? Чего медлите?!»
20
Катерина Павловна положила письмо в самое дальнее и надежное место — под пальто и платье в кожаный мешочек, в котором хранила документы и деньги и носила который на шее рядом с крестом. Но, спрятанное так далеко, оно не выходило у нее из памяти, ее все время жгла мысль: скоро два месяца живет без письма. Что думает он?
Письмо для всех стало вроде кнута: Катерина Павловна постоянно торопила Коляна и Ксандру, торопилась сама. Наподобие того, как было дома, и здесь она распределила обязанности: сама ведает продуктами, очагом, питанием; Колян занимается только оленями и дровами; Ксандра ставит и убирает куваксу, носит воду и помогает Коляну собирать дрова.
Прекратились постоянные толки, кому что делать, меньше стало суматохи, короче стоянки, живей сборы, длинней суточные переходы.
Мать и дочь уставали сильней, чем прежде, но молчали об этом. Они сами затеяли это путешествие, сами торопились изо всех сил. Какие же могут быть жалобы, кому на кого жаловаться?!
Коляну стало определенно легче. Раньше он метался, как олень, осаждаемый в летнюю пору комарами, постоянно кричал на собак, на упряжки, на стадо, стал злой, шумный, совсем как солдат-конвоир, а не лопарь. Лопари живут тихо, задумчиво, говорят мало, кричат редко.
Колян измучился от людской тесноты, суеты и всякого шума, гама на постройке дороги. И теперь, как только выпадала подходящая минутка, старался перебыть ее один, помолчать, подумать.
Скоро будут Веселые озера, уже пошли веселоозерские угодья. Вот речка, знакомая с малых лет. Колян приноровил сделать на ней остановку. Отпустив упряжных оленей кормиться, он пошел вдоль речки за дровами.