На гарях - Александр Рахвалов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
13
Голуби прилетали, но стоило ему приблизиться к окну, как они тут же срывались всей стайкой и улетали. «Что же вы меня боитесь?» — хотелось ему крикнуть. Но они по-прежнему боялись его, хотя он находился за тройной решеткой и не мог причинить им никакого вреда, если бы даже захотел.
Роман подобрался к окну. Сквозь решетку, прикрытую снаружи плотным зонтом, ничего не было видно. Как будто этот зонт установили специально, чтобы в камеру не попадал свет. Но Роман с трудом отогнул одну из пластин, поставил ее прямее — и в прорезь увидел полоску земли, на которой кормились голуби. В эту прорезь теперь он и крошил хлеб, отломив от пайки. Голуби налетели разом и стали подбирать крошки, отгоняя назойливых воробьишек.
Роман впервые смог рассмотреть их — так близко, так рядом, что нельзя было не заметить розовых крапинок в желтых кругляшках глаз. Изуродованные лапки: обмороженные зимой, с отрезанными коготками, точно беспалые ладони. Откуда их только вырвали, вынесли собственные крылья, из чьих страшных рук?!
Рассматривая голубей, он вдруг вспомнил Мондаса, который любил казнить стрижей, гнездящихся в крутых берегах реки. Он приходил на речку с ножом и с охапкой ивовых прутьев, похожих на кресты-распятья. Специально выбирал такие… Мондас деловито выковыривал стрижей из гнезд и приступал к расправе. С каким наслаждением он проделывал эту работу; подрезал им крылья, отрывал, как за обеденным столом, лапки и только после этого распяливал стрижа, примотав ниткою к крестовине. Как бились, как кричали истерзанные, но еще живые птицы!.. К Мондасу стали приходить другие подростки — им тоже нравилось казнить! А стрижи носились, свистели и кричали над самой водой, потеряв рассудок. Они были такими маленькими и слабыми, что ничего не могли поделать с озверевшей шпаной. К вечеру песок покрывался кровью, пухом и плотью изуродованных птиц. Повсюду валялись трупики этих жизнелюбов. На птичье кладбище слетались вороны, которым предстояло до очередного появления Мондаса уничтожить, склевать замученных и истерзанных стрижей.
Теперь вспомнил. «На свободе же, черт! — подумал Роман. — Будто судьба готовит ему особую участь. Может, страшную, как те расправы над стрижами. А голубей он, сволочь, живьем сжигал на костре…» Роман одернул себя: осуждаю, что ли? А сам?.. Сам он в первой же драке схватился за нож, и этот нож был похож на тот, которым орудовал когда-то в середине детства Мондас. Видимо, он не осуждал его. Просто в последнее время на память приходило всегда что-то плохое, ужасное… Но это плохое и ужасное стало плохим и ужасным только здесь, в камере, а прежде оно не замечалось вовсе. Так, жил… и казнь стрижей воспринимал как вполне нормальное явление. Нет, тогда он не думал об этом, купался в трех шагах и не ужаснулся ни разу, что вода, в которой он плавает и которую пьет, наполовину — кровь стрижей! Кровь тех кошек и щенят, которых Мондас замучил здесь же, на берегу, развлекаясь и развлекая сопливую ораву подростков. Взрослые удили неподалеку и изредка поглядывали в эту сторону: «Подальше бы ушли, чертенята! От вас крику — только рыбу пугаете». «Чертенята» продолжали выковыривать стрижей, подрезать им крылышки и живьем распяливать на крестовинах… Кровавый промысел разрастался.
К окну подобрался Котенок.
— Че там, кровняк?
— Голуби, — ответил Роман, уступая Котенку прорезь. — Посмотри, лапки у них какие. Глазам больно… Видишь?
— Вижу, — отозвался тот. — А ты меня убедил: я признаю в них родню! Такие же беспалые, как я…
Котенок повернулся к Роману и разжал кулак — на левой руке у него недоставало трех пальцев. Розоватые обрубки блестели, как отшлифованные.
— Пилой, наверное, оттяпал?
— Спокуха! Не тревожь меня! — воскликнул Котенок. — Все равно гадать не стану… Скажу прямо: пальчики я прокрутил на мясорубке. Доволен?
— Будет тебе, — не поверил Роман. — Как этапнику, дуру гонишь. Пельмени, что ли, хотел стряпать?
— Нет, просто так… Знаешь, засунул и — крутанул ручку. А она не шла, а я ее крутил… пока фарш не брызнул! Пока кровь не полилась, — врал Котенок. — Лучку бы малость, чесночку — чем не фарш? Но тогда не догадался… Теперь жалею о том, что испортил мясо. Эх, теперь бы его похавать!
— Наговоришь — ломиком не провернуть. — Роман взял его за руку. — Я вижу, что ровно отрезаны, по суставам.
— По суставам, говоришь. Это уже в больнице подрезали и подровняли, как надо, — продолжал Котенок. И Роман почувствовал — не врет. Котенок говорил правду. К его иронии Роман стал привыкать.
— А все-таки почему — в мясорубку? — не отступал он.
Котенок закурил. Он не нервничал, не дергался, казалось, вообще никак не среагировал на вопрос товарища — только глаза его как бы покрылись тем дымком, что он густо выпустил изо рта.
— Ты обо мне все знаешь, — проговорил он. — Я тебе рассказывал тогда… Ну, боялись меня на танцплощадке, а я стал бояться бить… костылем. Подниму, а ударить не могу. Хотя ты знаешь, — курил он, — мне «скачки» разогнать — пару пальцев описать! Но боялся — убью. А сил не было… Знал, что втихаря надо мной хохочут, за спиной, мог даже угадать — кто. Обида такая, боль… Что делать? Однажды прибежал домой — и к мясорубке… Попала она на глаза. Вот так, кровняк.
— Но зачем на ней… на мясорубке? Это же… — Роман даже растерялся. Впору было усомниться. — Ты же живой человек, а здесь — такая боль!
— Больней было, когда знал, что надо мной за глаза хихикают стервы какие-нибудь, — спокойно проговорил Котенок. — С этой болью я и бросился к дому. Чтобы никого не убить — понимаешь? — Я постарался сбить свою ярость… Когда крутанул, то даже боли не чувствовал. Могу забожиться!
— Что ты! Не надо! — перехватил его руку Роман, когда он собрался «дернуть зуб». — Одного не пойму… Ты же такой волевой человек! Ты же себя резал, как барана…
Котенок расхохотался.
— Ты знаешь, смехотура, — не мог успокоиться он. — Лежу в больнице, пальчики — тю-тю, а под другой рукой — книга: Лев Толстой. Прочитал, глазам не верю — перечитываю… А там, в рот меня высмеять, отец Сергий кромсает себя топором! Бац! — пальца нет… Ну, как нарочно подвернулась книжонка про тот же соблазн, про тот же уход от соблазна… Только там он мог согрешить, а я — убить… Не читал?
Роман отрицательно покачал головой. Ему почему-то стыдно было признаться, что он почти не читал классиков; а если что и читал, так только потому, что в школе заставляли. Правда, «Героя нашего времени» любил, и про войну.
— Вот так и вышло… Я еще подумал тогда: слава богу, что не поддался соблазну, — улыбнулся Котенок. — Лев Толстой как бы одобрил мою правоту… Поступи я тогда по-иному, корячиться бы мне сейчас с червонцем! А теперь — настежь дверь: я шагаю к цели… Так я базарю, Писка?
— Ты, Котяра, всегда прав, — отозвался шкет. Писке не спалось, и он бегал по камере, радуясь тому, что Котенок, забравшийся на «решку», дал ему эту возможность.
— Спросишь о цели?
Роман отозвался:
— Ты битый и тертый… Скажи, может, когда пригодится мне в жизни.
— Цель такая — день освобождения, — просто ответил Котенок. — Я накрепко запомнил этот день и буду ждать его. Раньше не освободят, потому что служить не умею. В зоне только служак освобождают раньше срока… По досрочке канают. Я даже знаю, в котором часу меня выпустят.
— Откуда? — удивился Роман. — Разве в «деле» написано, в котором часу тебя выпустят за ворота?
— Нет, в «деле» не написано. — Котенок раскурил гаснущую папироску. — Просто я привык в жизни все подмечать и анализировать. Мне не надо поводырей и воспитателей — я сам себе хозяин и на этом стою. Меня могут схватить, осудить, затолкать, как в бочку, в карцер, но сломать меня не могут, нет! Скорей я сам себя прикончу, растопчу… Так и сделаю, коли прижмет… Но служить… Никог-да! — проговорил он почти по слогам. Табачная дымка слетела с глаз, будто ее не было. — Начальник колонии, он для всех хозяин, но не для меня… А откинусь я после обеда, часа в два, может, в три. Неужели ты сам не допрешь? Ну, осмотрись… Представь себе, что у тебя завтра звонок, ты сидишь и гадаешь: когда выдернут из камеры, когда? Человеку срок вышел… Обед наступил, а его все не выпускают. Почему? — дурачился Котенок.
— Почему? — переспросил Роман. Ему страшно захотелось ответа, а у самого голова не работала. Он даже не попытался спросить себя: почему? — ждал, ерзая на «подоконнике», когда ответит Котенок. Котенок опять расхохотался.
— Ну, ты, кровняк, бацаешь! И думать не смей, что тебя выпустят с утра. Утром они бумаги готовят — до самого обеда тянут, а в обед… В обед они жрут! Сообразил? — раскраснелся он. — Ты сам посуди: для тебя — да, это радость, все-таки на волю идешь; но для них… они на службе. Какая им разница, кого выпускать… Я прав, Писка?
— Ты всегда, Котяра, прав, — отозвались снизу. Писка прыгал по камере, как кузнечик, разминался. На прогулку выводили, но погуляли они только час из двух положенных. Видно, тюрьма была набита до отказа, а прогулочных двориков — десяток, не больше. Потому и выдергивали всех до срока, отбирая таким образом последнюю радость — прогулку на свежем воздухе.