Полынь - Леонид Корнюшин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— С ветру…
Ушел работать в «Гигант» Лопунов. Он теперь редко показывался в деревне и словно бы чуждался ее. Сперва он ходил домой, а ближе к зиме устроился на квартиру, и его не видели в Погостах. Родные его, встречаясь на проулке с Машей, сухо здоровались, копили обиду.
Осень вольно и степенно, как медлительная художница, прохаживалась по лесным отрогам, выжелтила березовую рощу за околицей. Крылья низового ветра, отрываясь от земли, порывисто касались вершин деревьев, с тихим и грустным шорохом катилась по земле кроваво пламенеющая листва. Шорохи листопада наполняли деревню из конца в конец. Полегчал и посветлел воздух, глуше и необжитей стало в полях, горизонты отодвинулись — сердце тянулось вдаль…
Маша пожелтела лицом, темные тени легли под глазами, отбило от мясного, тянуло на соленое. Однажды она попросила:
— Леш, купи селедку.
Он лежал на кровати — дочитывал роман про шпионов, — нехотя поднялся, пошел в магазин.
Жирную, обсыпанную коричневыми точками перца селедку Маша съела почти полностью.
Лешка с теплинкой в голосе спросил:
— Проголодалась? Мы же только поужинали.
— Соленого захотела.
Обдумывала целую неделю, как признаться, что затяжелела. Все боялась: а вдруг рассердится? Около хаты пилили дрова. Дубовый кряж, выкатанный из сарая, Лешка поднял с одного конца на козлы, попросил:
— Подсоби маленько, Мань.
Она ухватилась и тотчас почувствовала острую, пронизавшую насквозь резь в животе. Огненное поплыло перед глазами, губы сразу воспалились; отошла, скорчившись, села на теплые щепки.
— Голова закружилась? — спросил он встревоженно, подходя.
Обхватив руками колени, она подняла к нему бледное лицо, виновато сообщила:
— Хотела сказать, Леша… Беременная я. Потому и селедку просила вчера.
Он сломал щепку и тоже мгновенно вспотел, потер щеку ребром ладони.
— А тебе не показалось?
Маша прошептала захлебываясь:
— Давно заметила, боялась говорить только.
Лешка задумался. Минут десять они молчали, слушая, как хрумкает сено за стеной теленок.
— Людям пока не рассказывай. Придумать что-то надо, — он пошел к козлам, даже по спине видно было — не одобрял. Она встала, держась руками за живот, не понимая:
— Что придумать? О чем ты?
— Не знаю… Надо, Маня, разобраться…
На другое утро, перед уходом на работу, он вызвал ее на двор, чтобы не слышал дед. Вид у него был растерянный, руки неспокойные — все искал что-то в карманах.
— Ребенок пока не нужен, — сказал, силясь придать голосу мягкость, — живем мало… и вообще… Сходи к Егорьевне.
— К Егорьевне? Зачем? — Маша, холодея, прислонилась плечом к сенечной притолоке. — Нет, никогда! — выкрикнула она, и стало жарко ее глазам.
— Я предупредил. Мы мало живем… Ты, пожалуйста, не сердись. Я хочу, чтоб хорошо было… тебе самой… Понимаешь? В жизни по-всякому поворачивается. Мы молодые, жизни-то, сказать по правде, еще не нюхали как следует. А ребенок не кошка, его воспитывать надо. Вот решай сама. — Лешка, словно ублажая, заглаживая жесткие эти слова, обнял ее за плечи, заглянул близко в глаза ее: в них смятение, неуверенность, горечь. — Думаю, как лучше… обоим.
Она задрожала всем телом, проговорила беспомощно:
— Боюсь, Леша. Что ты говоришь?
Голос его тоже дрогнул:
— От дуреха! Ты не одна. Так многие делают.
Несколько дней почти не разговаривали, спали порознь.
Лешка уходил на сено в сарай. Вдыхая запах клевера и слушая, как укладываются спать под застрехами ласточки, старался понять себя, чем он все время раздражен, недоволен.
Невольно из полусумрака вместе с птичьей и мышиной возней в уши сочился мягкий, грудной голос Ирины. Чистая, образованная… Юбочки в обтяжку, сапожки с кисточками. Представил себе, как она сидит, расширив зеленые глаза, у окна, как, зябко перебежав по полоскам неверного света, влезет под пушистое, с синими окаемочками, одеяльце: он и его приметил. Все чисто, изящно, другой далекий свет, другая жизнь… Но память услужливо вылепляла и проясненное, задрожавшее, доверчивое лицо Маши с этой золотистой пылью веснушек у переносья, когда первый раз ее обнял. Помнил Лешка ее и девчонкой, как купались в Хомутовке в озере, прыгая с зеленых, обомшелых, ослизлых свай около старой мельницы. Помнил весенний гром, лапту, как схватил за косички один раз, давно — она, завизжав, дала ему кулачишком под дых, вырвалась и пошла улепетывать, мелькая ногами со смуглыми икрами…
Весь раздвоенный, как расщепленный молнией ствол дерева, засыпал.
У нее же за эти дни вызрело и начало крепнуть желание повидаться с Егорьевной. Восьмидесятилетняя одинокая бабка эта жила на окраине, возле кладбища. Несмотря на преклонный возраст, старуха держала хозяйство: была корова, поросенок, куры, в саду виднелось три улья. Егорьевна месила вареную картошку в корыте, когда увидела бледное Машино лицо. Ничего не спрашивая — девушки и женщины к ней ходили за одним, — повела в хату. Помыв жилистые сухие руки, внимательно общупала ее живот. Спросила деловито:
— Который месяц?
— Третий уже, бабуля.
— Ишо будто не поздно. Лежи. Я счас, струмент прокипячу.
Спустя немного за перегородкой на электрической плитке закипела вода. Было слышно, как бабка прошмыгала просторными галошами по полу, что-то булькнуло заклокотало. Маша в ужасе поджала коленки, закатила глаза. Бабка выглянула в дверку — на лице ее без бровей, со склеенными, почти невидимыми губами застыло выражение таинственного всезнайства.
— Много перебывало… не одна ты. Не сумятничай.
Сердце неистово, готовое разорваться, колотилось. Разделась и, стыдясь себя и стен, стала ждать, слушая шорохи за перегородкой. Звякнул накинутый на пробой крючок.
Маша сдавила ладонями груди. Бабка занавесила окно, зажгла свет. Лампочка вспыхнула резко, ослепляюще.
На стене растопыренной птицей качнулась бабкина тень. Проскрипела половица.
— Не бойся, я скорочко, — морозил ее голос Егорьевны.
Она увидела в ее руке что-то черное и длинное. «Все, смерть моя!» Попыталась крикнуть, но голос пропал, изба качалась, перед глазами мельтешило что-то белое… Бабка неслышно приблизилась, наклонилась. Маятник ходиков словно бил по ушам.
— Что? Отойди! — проговорила Маша шепотом.
— Не мыкайся, — суетливая и хваткая бабка подступила вплотную, но Маша рывком, как кошка, не осознавая, прыгнула с кровати, схватив платье, у порога начала его натягивать на себя.
— Не боись ты, дело спытанное… — как жарким ветром опалило из угла.
Сверкнув по бабке глазами, Маша опрометью вылетела во двор. Неслась словно угорелая по сумеречному проулку, свернула на огороды, царапая ноги и приминая картофельную ботву, выскочила в поле. Ветер свистел и давил на уши. Легла в траву, чувствуя ее знойную, умирающую горечь, заплакала.
Но она плакала странными слезами радости и облегчения от сознания, что того, страшного, не случилось.
Приподнялась и огляделась, ничего не узнавая вокруг.
Над горизонтом уже зажглась, остро мерцала звезда, и недоступно голубела далекая лесная отрога, витым, роскошным вензелем уходил ввысь след реактивного самолета, и откуда-то доносились хватающие за сердце, тоскующие клики журавлей.
Тронулись в эту осень рано.
XVОн любил ее цепкой, непроходящей любовью. И все-таки понял, что счастья такого в этой гнилой избе ему совсем не нужно, как себя ни успокаивай.
Уйти из Нижних Погостов — прибиться к другому берегу, забыть. И конец нервотрепке! Мало ли в молодости бывает ошибок! Смутно чувствуя каждый день неудовлетворенность своей жизнью, Лешка понимал, что выхода нет. Костюм из чистой шерсти, который хотел себе справить к зиме, ухнул. Ухнул и аккордеон — давняя мечта, и впервые подумал, что зря отдавал деньги своим родителям, когда был холостой. Теперь и подавно ничего не приобретешь: надо было жену одевать. За летние месяцы строителям все еще не платили, подсчитывали баланс, что-то там не сходилось. Потом он принес получку. Можно было купить, конечно, материал на костюм, но деньги нужны и на жизнь: они так и разошлись. Купили туфли и пальто Маше, она радовалась: ни копейки не утаил! А Лешка подумал, что кое-кто из ребят устроился жить легче: не они покупают, а им дают. Была еще ночка, словно уворованная, от которой не мог опомниться; несколько дней ходил одурманенный и преследуемый родившейся в душе жалостью к Маше, пытался забыть, что там произошло… С той ночи, какую провел в Максимовке на анохинском сеновале с Ириной, чувствовал вину, угрызение совести. Маше в глаза не смотрел, старался ее задабривать. Вечером того же дня собрался в баню. Поцеловал в щеку, попросил:
— Собери мне белье, Мань.
Она вся загорелась от его ласки, внимания. Много ли нужно любящему сердцу!