Александр у края света - Том Холт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Довольно долго никто не двигался, и есть известная вероятность, что мы просидели бы там до сегодняшнего дня, превратившись в камни, если бы не Филипп. Когда он справился с первоначальным замешательством и сообразил, что происходит, он слегка наклонился вперед и похлопал Демосфена по руке чуть выше локтя.
— Все в порядке, — сказал он. — Со всяким бывает. Вот что, попробуй вдохнуть поглубже и начни все сначала.
Демосфен посмотрел на него, вдохнул и затрясся.
— Попробуй для начала произнести свое имя, — сказал Филипп. — Скажи что-нибудь, все равно что, чтобы разбить лед. Давай, у тебя получится.
— Д-д, — пробормотал Демосфен. — Д-д-д.
— Ладно, — сказал Филипп. — Попробуй смотреть мимо меня, прямо на стену. Выбери какую-нибудь точку, на которой можно зафиксировать взгляд: лампу, орнамент, какой-нибудь элемент вышивки, неважно. Смотри строго в эту точку и попробуй назвать свое имя. Вслух. Давай.
Демосфен сфокусировался на чем-то и некоторое время задыхался, как вытащенная на берег рыба.
— Д-д-д-демос, — сказал он. — Д-д-д-демосфен.
Филип хлопнул в ладоши.
— Получилось, — сказал он. — Ладно, это уже хорошо, мы делаем успехи. Еще раз — теперь чуть помедленнее, но более бегло.
Демосфен, разумеется, так и не произнес свою речь. Филиппу заставил его произнести собственное имя, имя отца, названия города и демы, а затем выпустил на волю.
— Однако я разочарован, — сказал он, когда Демосфен уселся на место и принялся изучать землю между ногами. — Я надеялся услышать речь Демосфена с самого начала переговоров. Тебе следует вернуться попозже, когда ты почувствуешь себя лучше.
Посольство отправилось домой. Я остался.
Я ничего такого не замышлял, видят боги. Никогда прежде я не выказывал никакого намерения покинуть Аттику, совсем наоборот. Я не был несчастлив дома, и работа в Македонии не казалась мне такой уж чудесной. С другой же стороны, не было никаких причин возвращаться — ни родственников (во всяком случае, с которыми можно поговорить), ни долгов, ни обязательств. Я будто бы умер и заново родился.
В тот же день, чуть позже, я оказался в повозке, направлявшейся в сторону деревни Миеза. Это была большая крестьянская телега, у которой скрипело заднее правое колесо. В телеге со мной сидели Леонид и Александр, которого я уже знал, сыновья Пармениона Филота и Никанор, еще один мальчик по имени Менипп, от которого у меня в памяти не осталось ничего, кроме имени, и, наконец, директор школы Лисимах. Мы ехали до самого вечера в гробовой тишине — никто не решался открыть рот в присутствии незнакомца (меня) — и остановились на ночь в маленькой удобной таверне примерно на полпути между Пеллой и Миезой. Трактирщик, узрев нас и двух сопровождавших нас фракийских всадников, побелел как полотно и бросился внутрь; через несколько мгновений появились его жена и сын, не менее испуганные, и без единого слова принялись разгружать наше добро.
Эта тишина начинала действовать на нервы. Мне захотелось узнать, что, в конце концов, происходит. Может быть, это какой-то древний причудливый обычай, согласно которому надежда Македонии должен повсюду хранить молчание, прерываемое только во время уроков? Как афинян, я не мог поручиться, что вынесу подобное. Афиняне разговаривают. Без перерыва. Самый надежной способ свести афинянина с ума — это запереть его в четырех стенах, лишив возможности беседовать; и даже в этом случае он станет разговаривать сам с собой, не согласится со своими доводами, разорется, потеряет терпение, полезет в драку... К счастью, эти подозрения не оправдались; я слышал, как они перешептываются, когда думают, что я не слышу, хотя и не мог не разобрать ни слова. Я решил сам нарушить молчание, заговорив с одним из них — задать какой-нибудь простой вопрос и поставить перед невозможностью промолчать, нарушив все правила вежливости; однако меня, как выяснилось, поразила демосфенова лихоманка, так что я не мог вымолвить ни слова. Ужин, состоявший из хлеба, сыра, холодной колбасы и удивительно сладкого, крепкого и ароматного вина, прошел в полной тишине, не считая звуков жевания; после ужина нам так же молча показали наши спальные места и оставили одних.
Я попытался разобраться в происходящем, но вместо этого задумался, отчего нас не сопровождает Аристотель. Эта мысль, однако, не способствовала крепкому сну. Я начал припоминать эпизоды из различных мифов, в которых злой царь отправлял жертву в удаленный город с запечатанным письмом, содержащим указание казнить ее. Загадочные причины, по которым мне предложили работу, больше не казались такими уж загадочными.
Аристотель прожил здесь... сколько, два года? Пять? Я не мог припомнить навскидку, но достаточно долго, конечно, чтобы добиться доверия и расположения царя. Я явственно представлял себе эту сцену: тронный зал, весь погруженный во тьму за исключением пятна света от единственной коптящей лампы. Является Аристотель и склоняется к уху монарха. Афинский глашатай, Эвксен. Что тебе до него, друг мой? Ты его знаешь? Знаю ли я его?! Что там знаю, ваше величество, я ненавижу его превыше всех смертных, как ненавидели бы его и вы, если б узнали получше. Расскажи поподробнее, Аристотель, расскажи поподробнее... Филипп кивает; его единственный глаз яростно сверкает во мраке. Понимаю, говорит он тихо. Понимаю. Что ж, мы должны что-то предпринять, не так ли? Предоставь это мне, друг мой. Аристотель низко кланяется. Благодарю вас, ваше величество. Вы не можете себе представить, как долго я мечтал о мести... Не стоит больше беспокоиться, мой добрый и верный слуга. Этот человек уже мертвец. Ну, ты знаешь, как это бывает, когда лежишь без сна в ночи и терзаешься страхами. В эти моменты можно навоображать что угодно, любые ужасы, и убедить себя в том, что они правдивы. Разумеется, не обошлось тут и без чувства вины...
Как, я никогда не рассказывал тебе, Фризевт? Что ж, лучше расскажу сейчас, в противном случае наши с Аристотелем взаимоотношения так и останутся для тебя непонятны. Да, этот убогий имел все причины таить против меня зло, после того, что я с ним сделал. Эта история не из тех, которые я люблю рассказывать, в основном потому, что она выставляет меня в дурном свете — но какого черта, я ведь историк.
На самом деле во всем был виноват Диоген — во всяком случае, именно он втравил меня в это дело. Аристотель коллекционировал города; то есть, он составлял огромную подборку сведений о конституциях греческих городов-государств, с прицелом свести все эти данные воедино, чтобы создать авторитетнейшую, на все века, образцовую конституцию для греческого города. Он крайне серьезно относился к этому проекту: побывал во множестве захолустных местечек, задавая вопросы и путаясь под ногами у старейшин, а если в Афины заносило чужака из города, который еще не был им возогнан и залит в фиал, он набрасывался на него, вооружась табличками и стило, и сыпал подробнейшими вопросами о процедурах кооптирования членов городского совета для замены отставленного Смотрителя Сточных Канав, пока незадачливый путешественник не улучал возможность отряхнуть афинскую пыль со своих сандалий.
По каким-то причинам мы с Диогеном находили это предприятие невероятно забавным, и потому решили его саботировать. Аристотель никогда не встречался со мной и даже обо мне не слышал, поэтому Диоген распустил слух о прибытии в Афины гражданина города Эскоракашия (что приблизительно означает «Пшелвжополис» — вот тебе частица афинской мудрости), самой удаленной греческой колонии в мире.
Этим гражданином, конечно, был я. Мы сняли комнату в дешевой гостинице, раздобыли на рынке поношенную одежду и стали ждать. Будь уверен, вскоре явился Аристотель, таблички подмышкой, и принялся уговаривать меня уделить ему час-другой моего времени.
— Давай, чо, — отвечал я с самым театральным дорическим акцентом, на какой был способен. — Шибко любезно от тебя интересоваться простыми людишками с Гипербореи, как вы есть ученый, книжный господин и вообще.
Затем я рассказал ему все о родном городе: о том, что расположен он на южном конце острова, что лежит напротив северо-восточного берега Европы — острова столь далекого, что полгода там почти каждый день льет дождь, а густые клубы тумана плывут по склонам холмов и покрывают все вокруг, так что день, разделенный между проливным дождем и непроницаемым туманом, превращается в ночь; посему жители не пользуются глазами, а полагаются единственно на обоняние, размещая в стратегических точках маяки из ароматических трав, которые ведут их между деревнями и полями; рассказал о том, что сказанные дождь и туман не позволяют нам отличать одного человека от другого, разве что на ощупь, так что мы давным-давно махнули на это рукой и нынче не делаем различия между чужими родственниками или женами и своими; в результате мы не понимаем концепцию частной собственности, но все полагаем общим, так что человек, ввалившийся с дождя под крышу дома и сев у очага, считает этот дом своим жилищем и обитает в нем, покуда ветер и дождь не разнесут кровлю и не погонят его снова в путь; сообщил ему, что преступления и пороки в нашем городе отсутствуют, ибо когда ты промок до костей и беспрерывно кашляешь, у тебя попросту не остается энергии на драки или злоумышления против соседей (а поскольку ты понятия не имеешь, кто именно у тебя в соседях на текущий момент, и злоумышлять-то особого смысла нет); короче говоря, я убедил его, что благодаря исключительной жестокости природы и дикости наших мест мы живем в своего рода земном раю, в котором отсутствуют и бедность, и неправедное богатство, преступления и разногласия, искушения плоти, мелкие амбиции и низкие побуждения, свойственные жителям более благоустроенных земель. На самом деле, добавил я, поднимая кувшин с водой, пребывание так далеко на юге, в этом нездоровой, разлагающей стране солнечного света и тепла, вызывает в моем сердце тоску по ледяному дождю, льющему за воротник, по приятной сырости протекающих башмаков, по благословенному бульканью мокроты в легких — и с этими словами я торжественно опрокинул кувшин над головой, закрыл глаза и напустил на себя вид полнейшего блаженства.