Черный тюльпан. Учитель фехтования (сборник) - Александр Дюма
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С другой стороны, для ван Берле вселение именно в эту камеру было добрым предзнаменованием, ведь в конечном счете тюремщик при своем ходе мыслей не должен был бы сажать второго голубя в клетку, из которой первый с такой легкостью упорхнул.
Да, камера ему досталась историческая. Но мы не станем тратить время, чтобы живописать подробности ее внутреннего убранства. Если не считать алькова, устроенного здесь специально для мадам Гроций, это была такая же тюремная камера, как все прочие, разве что потолок, может быть, повыше и вид из зарешеченного окна открывался прелестный.
К тому же интерес нашей истории состоит отнюдь не в описании тех или иных интерьеров. Для ван Берле жизнь не сводилась к процессу дыхания: не будучи пневматическим насосом, которому только и надо, что перекачивать воздух, бедный узник дорожил в этом мире двумя вещами, обладать которыми он мог только в воображении: цветок и женщина, они были навеки потеряны для него.
К счастью, тут он заблуждался, наш славный ван Берле! Бог, с отеческой улыбкой взглянув на него, когда он шел на эшафот, уготовил ему даже в этой тюрьме, в камере господина Гроция, самые бурные приключения, которые когда-либо выпадали на долю тюльпановода.
Однажды утром, стоя у окна, вдыхая свежесть, долетавшую сюда из долины Вааля, он вглядывался вдаль, где вырисовывались силуэты мельниц его родного Дордрехта, и тут он увидел стаю голубей, которая летела оттуда к Левештейну и, переливаясь на солнце своими трепещущими крыльями, опустилась на его остроконечные шпили.
«Это дордрехтские голуби, – сказал себе ван Берле, – следовательно, они могут вернуться туда. Если бы кто-то привязал письмо к крылу одного из них, был бы шанс, что его весточка долетит до Дордрехта и попадет в руки тех, кто грустит о нем».
Подумал еще немного и решил: «Этим кем-то буду я!»
Когда тебе двадцать восемь и ты приговорен к пожизненному заключению, то есть обречен просидеть за решеткой двадцать две или двадцать три тысячи дней, становишься терпеливым.
Ван Берле неустанно раздумывал о своих трех луковицах, ибо эта мысль билась в его памяти так же неустанно, как сердце – в его груди. Итак, ван Берле, грезя о тюльпанах, плел сетку для ловли голубей. Он приманивал этих птиц всеми скудными соблазнами со своего стола – восемь голландских су в день (что равноценно двенадцати французским), и после месяца бесплодных попыток изловил-таки голубку.
На то, чтобы поймать самца, ушло еще два месяца, потом он запер их вместе, и к началу 1673 года, дождавшись появления яиц, отпустил самку, которая, доверив голубю посидеть на гнезде вместо нее, радостно полетела в Дордрехт, унося под крылом его послание.
Вечером она вернулась. Письмо осталось при ней. Так продолжалось пятнадцать дней. За это время разочарование, которое ван Берле испытывал поначалу, превратилось в глубокое отчаяние.
Наконец на шестнадцатый день птица возвратилась без письма.
Это письмо ван Берле адресовал своей кормилице, старой фрисландке. Он взывал к милосердным душам, что найдут ее, с мольбой передать ей его послание как можно скорее и желательно в собственные руки.
В письмо, адресованное кормилице, он вложил маленькую записку для Розы.
Богу, чье дыхание позволяет семенам сурепки перелетать через стены старых замков, а их всходам расцветать, как только дождь освежит их, было угодно, чтобы кормилица ван Берле получила письмо.
И вот каким образом.
Покинув Дордрехт ради Гааги, а Гаагу ради Горкума, мингер Исаак Бокстель бросил на произвол судьбы не только свой дом, своего слугу, свою обсерваторию и подзорную трубу, но и своих голубей.
Слуга, оставшись без жалованья, сначала проел те немногие сбережения, что у него были, а потом принялся за голубей. Увидев это, голуби эмигрировали с крыши Исаака Бокстеля на крышу Корнелиса ван Берле.
У кормилицы было доброе сердце, оно томилось потребностью кого-нибудь любить. Она прониклась симпатией к голубям, прилетевшим просить ее гостеприимства, и когда слуга Исаака потребовал себе в пищу не то двенадцать, не то пятнадцать оставшихся птиц – примерно стольких же он успел съесть ранее – она предложила выкупить их у него по шесть голландских су за голову. Это было вдвое больше действительной цены голубей, так что лакей с превеликой радостью согласился. И кормилица стала законной хозяйкой голубей завистника.
Эти голуби, смешавшись со стаей других, посещали Гаагу, Левештейн, Роттердам, где искали, должно быть, пшеничные зерна другого сорта и коноплю повкуснее местной.
Случаю, а вернее, Богу, было угодно, чтобы в руки Корнелиса ван Берле попала как раз одна из этих птиц.
Из этого следует, что если бы завистник не уехал из Дордрехта, пустившись вслед за своим соперником сначала в Гаагу, потом в Горкум или Левештейн, письмо ван Берле попало бы в его руки, а не в руки кормилицы. И несчастный узник зря потратил бы время и усилия, а повествователю пришлось бы вместо того, чтобы рассказывать о разнообразнейших событиях, готовых развернуться под его пером, описывать длинную череду дней, безотрадных, печальных и темных, как ночной покров.
Записка, стало быть, попала в руки кормилицы ван Берле. В один из первых февральских дней, когда вечерняя заря гасла и в небе проступали, словно рождаясь на глазах, первые звезды, Корнелис услышал на башенной лестнице голос, который заставил его затрепетать.
Он прижал руку к сердцу и прислушался. Это был нежный, мелодичный голос Розы.
Надо признаться, что Корнелис не так опешил от изумления, не настолько обезумел от счастья, как случилось бы, не будь истории с голубями. Взамен исчезнувшего письма птица под своим крылом принесла ему надежду, и он, зная Розу, понимал, что если ей передали записку, теперь можно со дня на день ждать известий о своей любимой и своих луковицах.
Вскочив на ноги, он навострил уши и подался к двери. Да, он узнал тот же незабываемый голос, так нежно взволновавший его в Гааге.
Но теперь, хоть Роза и проделала путь от столицы до Левештейна, хоть ей и удалось каким-то неизвестным Корнелису образом проникнуть в тюрьму, кто знает, посчастливится ли ей еще и добиться встречи с узником?
Пока Корнелис изводил себя решением этого вопроса, колеблясь между желанием и тревогой, окошечко на двери его камеры открылось, и Роза, сияя от счастья, блестя нарядным убором, побледневшая от горестей, пережитых за последние пять месяцев, но оттого ставшая еще прекраснее, прижалась лицом к решетке и воскликнула:
– О сударь! Сударь, вот и я.