Черный тюльпан. Учитель фехтования (сборник) - Александр Дюма
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Поэтому как только Бокстель подкатился к Грифиусу со своим предложением выкрасть луковицы, которые, должно быть, спрятаны если не на груди узника, то где-нибудь в углу камеры, тюремщик вместо ответа спустил его с лестницы, а пес еще приласкал на прощанье.
Хотя Бокстель оставил в зубах чудовища клочок штанов, вырванный у гульфика, это его не обескуражило. Он затеял новый приступ, но Грифиус к тому времени слег в жару и со сломанной рукой, следовательно, не мог принять неугомонного посетителя. Тогда он обратился к Розе, посулив ей за три луковицы головной убор из чистого золота. Но благородная девушка, хотя еще и не знала истинной цены того, что ей предлагали украсть, обещая такую щедрую плату, послала искусителя к палачу, не только последнему судье, но и единственному наследнику приговоренного.
Такой ответ заронил в мозг Бокстеля новую идею.
Между тем приговор был вынесен, притом, как мы видели, весьма скоропалительно. Стало быть, у Исаака не оставалось времени, чтобы кого-нибудь подкупить. Поэтому он остановился на идее, которую ему подсказала Роза, и пошел искать палача.
Бокстель не сомневался, что Корнелис пойдет на смерть, храня свои тюльпаны у самого сердца.
Он только двух вещей не мог предвидеть: вмешательства Розы, то есть любви, и Вильгельма, то есть милосердия.
Не будь Розы и Вильгельма, расчет завистника был бы безошибочным. Если бы не Вильгельм, Корнелис лишился бы головы. Если бы не Роза, он умер бы с тюльпанами у сердца.
Итак, мингер Бокстель отыскал палача, выдал себя перед ним за близкого друга осужденного и условился, что золотые украшения и деньги, если таковые найдутся у будущего мертвеца, он оставляет исполнителю приговора, но за все его ношеное тряпье готов выложить сумму, пожалуй, малость непомерную – сто флоринов.
Но что такое сто флоринов для человека, почти уверенного, что за эту цену он покупает приз Харлемского общества цветоводов? Это же равносильно даче денег в долг под тысячу процентов, что следует признать довольно удачным помещением капитала.
Палачу, со своей стороны, не надо было делать ничего или почти ничего, чтобы заработать эту сотню. Ему только и оставалось, совершив казнь, позволить мингеру Бокстелю подняться на эшафот в сопровождении слуг и забрать безжизненные останки друга.
Впрочем, это было в порядке вещей: когда кто-либо из видных лиц кончал свою жизнь подобным публичным манером на площади Бюйтенхофа, его верные соратники обычно так и поступали. Стало быть, у фанатика вроде Корнелиса мог быть приверженцем другой фанатик, готовый выложить сто флоринов за сии реликвии.
Вот почему палач предложение принял. Он поставил лишь одно условие: деньги вперед. Ведь Бокстель, подобно людям, которые заходят в ярмарочные балаганы, мог потом объявить, что недоволен, и уйти, не заплатив.
Бокстель же заплатил вперед. И стал ждать.
Сами посудите, как он после этого волновался! Следил за стражниками, секретарем суда, палачом, с тревогой ловил каждое движение ван Берле. Как-то он уляжется на плаху? Как упадет? Не раздавит ли в своем падении бесценные луковицы? Хоть бы он позаботился уложить их, к примеру, в золотую коробочку, ведь золото – самый надежный из металлов!
Мы не рискнем описывать, что сталось с этим почтенным смертным, когда он почуял, что исполнению приговора что-то препятствует. Зачем палач зря теряет время? С чего это он так размахался своим пламенеющим мечом над головой Корнелиса вместо того, чтобы эту голову снести? Когда же Бокстель увидел, что секретарь суда берет приговоренного за руку, поднимает его, а сам вытаскивает из кармана пергамент, когда услышал, как он оглашает перед публикой приказ штатгальтера о помиловании, завистник вдруг перестал походить на человеческое существо. В его глазах вспыхнула ярость тигра, гиены и змеи, вместе взятых, он истошно заорал и так бесновался, что если бы мог сейчас добраться до ван Берле, то бросился бы на него и прикончил голыми руками.
Выходит, Корнелис будет жить, его отправят в Левештейн, и туда, в тюрьму, он увезет луковицы, а там, чего доброго, найдет садик и сумеет заставить расцвести черный тюльпан.
Бывают такие катастрофы, которых перу бедного автора не дано описать, и приходится ему оставлять голый факт на произвол читательского воображения.
Изнемогший от такой бури ощущений Бокстель свалился с тумбы, зашибив нескольких оранжистов, так же недовольных таким поворотом дела. Полагая, что вопли, испускаемые мингером Исааком, были криками радости, они осыпали его тумаками, какие не посрамили бы и обитающих по ту сторону пролива британцев, любителей бокса.
Но что несколько кулачных ударов могли добавить к мукам, терзавшим Бокстеля? Он хотел броситься вдогонку за повозкой, увозившей Корнелиса и его луковицы. Но впопыхах оступился на булыжниках мостовой, споткнулся, потерял равновесие, отлетел шагов на десять, а встал, затоптанный, измочаленный, не раньше, чем вся толпа грязной гаагской черни прошлась по его спине.
При таких обстоятельствах Бокстель, и без того сраженный невезеньем, только и приобрел, что истоптанную спину, в клочья изодранное платье да расцарапанные руки.
Естественно предположить, что он был уже сыт этой историей по горло, и решил, что с него довольно. Но это стало бы ошибкой.
Ибо, едва поднявшись с земли, он принялся рвать на себе волосы. Вырывал, сколько мог, и бросал, пучками принося их в жертву свирепому и бесчувственному божеству, чье имя Зависть. Этот дар был, несомненно, приятен богине, ведь у нее, как гласит мифология, на голове вместо волос – змеи.
XIV. Голуби Дордрехта
Для Корнелиса немалой честью было уже одно то, что его заперли в той самой тюрьме, которая принимала в своих стенах такого ученого, как господин Гроций.
Однако по прибытии в тюрьму его ожидала честь еще большая. Когда принц Оранский по милости своей отправил туда цветовода ван Берле, камера, которую занимал в Левештейне прославленный друг Барневельта, оказалась свободной. В крепости эта камера пользовалась дурной славой с тех пор, как господин Гроций благодаря изобретательности своей жены бежал оттуда в пресловутом сундуке для книг, содержимое которого забыли проверить.
С другой стороны, для ван Берле вселение именно в эту камеру было добрым предзнаменованием, ведь в конечном счете тюремщик при своем ходе мыслей не должен был бы сажать второго голубя в клетку, из которой первый с такой легкостью упорхнул.
Да, камера ему досталась историческая. Но мы не станем тратить время, чтобы живописать подробности ее внутреннего убранства. Если не считать алькова, устроенного здесь специально для мадам Гроций, это была такая же тюремная камера, как все прочие, разве что потолок, может быть, повыше и вид из зарешеченного окна открывался прелестный.