Правила перспективы - Адам Торп
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда долг зовет, отлынивать не приходится.
Залог успеха, конечно, был в том, что в течение четырех лет после последнего срыва герра Штрейхера картины убирались постепенно: сначала остатки коллекции, не украденные дегенератами, сократились до символического числа, а потом их в открытую перенесли (скрывать было пока нечего) в небольшую комнатку на первом этаже. Конечно, она была рядом с туалетом и на первом этаже, зато без окон, укрепленная мешками с песком и обшитая стальными пластинами. Их официальное бомбоубежище было оборудовано по всем требованиям властей задолго до войны. "Luftschutzbunker"[17] — гласила красная трафаретная надпись на двери на случай, если кто усомнится.
Но что делают все эти картины в подвале? Какого черта их сюда спустили?
Видите ли, капитан вооруженных сил США Кларк Гейбл, это и есть мой главный маневр, выполненный, кстати, с большим риском для себя. Эти картины я спрятал поглубже. Их тут больше сотни! Мои любимые, а также те, которым особенно угрожала опасность от нацистских недоумков. Вот у меня в кармане инвентарная опись, но в ней перечислены только те работы, которые находятся наверху. И (что самое забавное) она полна ошибок. Я шутливо называю ее моим импрессионистским видением! Гейзенберг, знаете? В общем, самая вопиющая ошибка — это включение в список Mademoiselle de Guillelly au Bain, хотя всем известно, что она висит в штабе СС, в том самом здании, которое используется под склад для жевательной резинки, шоколада и чудесных фруктовых напитков. Так что остальные ошибки списывались, разумеется, на мой очевидный идиотизм. Я всех обвел вокруг пальца.
Спасибо, капитан Гейбл. Но я верю, что искусство обладает наивысшей ценностью. Всем нам пришлось принести свои скромные жертвы…
— Генрих.
— Да, Вернер?
— К чему вдруг такая надменная улыбка?
— Я улыбался?
— Смотреть было противно.
— Ну извини. Я думал о тех бараньих котлетах.
— Свиных, — тихо поправила Хильде. — Ах, если бы она все-таки съела их тогда, прежде чем простудиться.
— Ах, если бы я только пошел через парк и полюбовался, как все цветет, — ответил герр Хоффер. — Там чудесный, ясный денек, если не обращать внимания на дым.
— Генрих, ты случайно не намекаешь на то, что сегодня мы тут все умрем?
— Боже упаси, Вернер. Но все равно жаль, что я не пошел через парк.
Хильде снова заплакала, на этот раз очень тихо.
Фрау Шенкель сказала:
— Весь зад отсидела. Не привыкла сидеть на полу.
— Старость, — угрюмо ответил Вернер.
— Сама знаю, что старость. Вставать по утрам становится все тяжелее и тяжелее.
— Думаешь, до нее еще жить да жить, — сказал Вернер, — и вдруг ты уже старик.
— Я считаю, — заявила фрау Шенкель, — что никогда не знаешь, что ждет тебя за углом. Никогда.
— Хотя знаков и предостережений на пути более чем достаточно, — улыбнулся герр Хоффер.
— Вы еще молоды, — заверила фрау Шенкель.
— Вы тоже, — галантно отозвался он.
И покосился на вечного старика Вернера. Тот промолчал.
— Спасибо, герр Хоффер, — произнесла фрау Шенкель, — но внешний вид — это еще не все.
Герр Хоффер слишком устал и изнервничался, чтобы снова повторять разговор, который уже столько раз происходил наверху. Он положил ногу на ногу и скрестил руки на груди. По его подсчетам, фрау Шенкель было под шестьдесят. Когда они впервые познакомились, ей было уже сильно за сорок, впрочем, за фигурой она следила. Хотя и тогда была похожа на тощую цаплю. Если честно, сейчас она напоминала жестокого молодого Медичи с картины Боттичелли из коллекции "Кайзера Фридриха" — эта картина чрезвычайно поразила его в юности, в один из первых приездов в Берлин. Первый портрет, передающий истинную сущность модели, прочитал он, — как взволновала его эта подпись! Он был еще в том возрасте, когда кажется, что истинной сущности ни у кого, кроме тебя, и быть не может. Совсем недавно и так давно. Ах, юность, о ней можно сказать то же самое!
Дымный свет свечи исказил черты секретарши до неправдоподобия. Длинный нос, почти достававший до верхней губы, отбрасывал длинную зыбкую тень, а привычно приподнятая правая бровь делала лицо злым и самодовольным, усугубляя сходство с молодым Медичи.
Иногда он мечтал о молодой привлекательной белозубой секретарше. Вместо фрау Шенкель. До такой степени, что желал ей заболеть и пораньше выйти на пенсию. Прочь из его жизни.
Если бы люди умели читать мысли, жизнь была бы непереносима.
Хильде Винкель высморкалась и, извинившись, вытерла глаза. Никто даже не ответил. Бог создал людей не для того, чтобы мерзнуть в темных сырых подвалах, без еды и воды, пока их дома бомбят фугасами. На самом деле эти внезапные приступы отчаяния были проблеском истинного понимания того, что происходит. Обычно удается сосредоточиться на деталях: как удобнее усесться на каменном полу или видно ли, что у тебя штопаные носки. Однажды герр Хоффер весь налет просидел в бомбоубежище, гадая, почему кофе теряет вкус, если его кипятить в кастрюльке, и в то же время он может быть приготовлен как следует, только если его залить крутым кипятком. То, что настоящего кофе он не нюхал уже два года, вообще не коснулось этих рассуждений, настолько захвативших его, что к ним подключились и обоняние, и вкус. Сабина потом утверждала, что он предавался сексуальным фантазиям, в чем он не смог ее разубедить, как ни старался. У них над головой ревели пикировщики, совсем как колонна грузовиков, мчащихся по колдобинам, а он все думал и думал про кофе. Все остальные разы его сковывал страх, стоило спуститься в бомбоубежище, хотя шум сверху был гораздо тише. Поэтому он предпочитал оставаться дома в крепости из подушек.
Хильде слезно всхлипнула, и герр Хоффер снова по-отцовски опустил руку ей на плечи. Какой же она была худенькой!
Конечно, Бендель обнимал Сабину точно так же. Но мотивы у него были совсем другие.
Я не могу говорить, как будто у меня нет языка. Но моя голова поет. Совсем как дерево на рассвете весной в глубине Шпреевальда. Один из трех иногда говорит со мной, он говорит какую-то бессмыслицу, иногда рифмованную. Кажется, я понимаю его. Он высовывает язык. Жизнь — это бессмыслица, которая иногда рифмуется.
22
Перри несколько минут глядел на заснеженные вершины и золотую долину. Руки у него перестали трястись. Нездешний мир глубоко проникал в душу — мир чистый и невинный.
Потом принялся скатывать картину — аккуратно и неторопливо.
Скатать картину… оказывается, и такое возможно. В трубочку, словно лист картона. Только не слишком плотно, чтобы краска не начала шелушиться, а то и отваливаться кусками вдоль трещин толщиной с волосок, вокруг пузырей в углу. Сейчас здесь, в подвале, пока он скатывал старую картину Кристиана Фоллердта, ему стало казаться, что его прежняя жизнь обретает некий смысл, что все разрозненные поступки в конце концов сложатся в некое единое целое — и только когда составные части соберутся вместе, станет ясно, что оно означает.
Дома в Вермонте у них был сосед, который из всякой дребедени, собранной по дворам и фермам, из мелкой проволочной сетки и раскрашенного гипса мастерил огромных кукол, и пока краска не ложилась на место, невозможно было догадаться, что получится из кучи никому не нужного хлама. Краска придавала смысл всем предьщущим действиям, как бы стягивала воедино детали — и вот уже кукла-великанша занимает место рядом со своими товарками на поле перед домом. Сосед был никакой не художник — просто сумасшедший, но сейчас Перри осознавал, какой бесформенной грудой мусора может казаться жизнь, пока не нанесен последний мазок.
Он держал в руке толстый рулон грубого холста. Или дерюги. Словно картины и не было вовсе. Ему хотелось плакать, но душа его ликовала.
Мой карандаш почти исписался. […?] Рано или поздно наступает момент, когда ты разлучаешься со своей судьбой. Тогда жизнь становится сложной.
23
Даже Бенделя он провел.
Тот то и дело заскакивал в Музей, но его задабривали допуском в запасники в Luftschutzbunker. Если кто вдруг упоминал про подвалы, герр Хоффер немедленно заявлял, что там сыро и слишком много крыс. Штурмфюрер СС Бендель направлялся в галерею девятнадцатого века и застревал у Ван Гога.
Когда в конце сорок первого Ван Гога сняли и тоже перенесли в Luftschutzbunker, Бендель попросил показать его.
В Luftschutzbunker герр Хоффер не спускал с него глаз. Он бы с превеликой радостью спустил Ван Гога в подвал, но пока Бендель был в городе, это было рискованно. "Художник в окрестностях Овера" не отпускал его.
— Теперь я понимаю, герр Хоффер.
— Что вы понимаете?
— Главное — это видение художника. Оно превыше чужих жизней, превыше всего.