Летописцы отцовской любви - Михал Вивег
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И упаси боже возразить!
Когда я пошла в первый класс, мое отвращение к фотографии достигло таких размеров, что я не могла даже посмотреть в объектив. Уже с шести лет он повергал меня в шок. Когда я старалась напустить на себя серьезный и чинный вид, на фотках выходила угрюмой, закомплексованной мышкой, а когда пыталась изобразить что-то вроде беззаботной улыбки, делалась похожей на счастливую дебилку. А теперь представьте себе все эти ежегодные групповые фото! Девять лет средней школы, и девять раз такие муки. Это каждому бросалось в глаза. Этого нельзя было не заметить.
— Ну и рожу ты скорчила, Ренатка! — наперебой поддразнивали меня одноклассники, разглядывая нашу общую фотографию.
— Что с тобой стряслось? — притворно жалели меня довольные одноклассницы.
— Солнце жутко било в глаза, — говорила я, прекрасно зная, что солнце тут ни при чем.
Дело было только во мне. После моего детского опыта присутствие фотографа (а зачастую и одного аппарата в той же комнате, где находилась я) начисто лишало меня необходимого спокойствия. Всякий раз я терялась и по мере приближения критического момента, когда должна была, как говорится, вылететь птичка, нервничала все больше и уж совсем не могла совладать с собой, чтобы хоть как-то на уровне подать свою хорошенькую мордашку. «Она красивая, — говаривала мама одной моей подружки, — но на этих фото она не умеет подать себя». Иными словами, мне не удавалось сконцентрировать свое, возможно даже очаровательное, существо в какой-то одной шестнадцатой доле секунды — или сколько там это поганое фотографирование длится. И на тех немногих относительно «сносных» снимках, оставшихся со школьных времен (само собой, большинство я сожгла), меня всегда выдает по меньшей мере какая-нибудь деталь: высунутый язык, кривая улыбка или чуть выпученные глаза.
— Ты чего здесь так скалишься, Рената? — слышала я обычно.
Или:
— На этой фотке тебя, верно, кашель донимал, что ли?
Казалось, ни у кого с этим делом не возникало проблем. Куда более страшные девчонки, чем я, на снимках выглядели гораздо лучше. Я была красивой до и после фотографирования.
— Есть три категории девочек, — объясняла я классу. — Фотогеничные, нефотогеничные и я.
В классе я смеялась. А дома потом ревела.
— Катитесь вы со своими фотками в задницу! — орала я на одноклассников на школьных экскурсиях. Они смеялись. Они уже знали меня.
От отцовской камеры Кроха удирает в море, и огорченный М. за неимением лучшего снимает меня. Мне уже не тринадцать, а двадцать семь, и я давно к фотоаппаратам и камерам равнодушна. Я даже откладываю тетрадь, встаю и начинаю пародировать всякие сексуальные позы: выразительно прищуриваю глаза, сильно закидываю голову, запускаю пальцы в волосы, чувственно выпячиваю губы, поглаживаю груди и тяну за бретельки купальника. Папка и Синди аплодируют. Я кланяюсь и снова удаляюсь под зонт.
— Ну что, барышня? — равнодушно, заученно, без всякого интереса говорит фотографша. — Вы так ни разу и не улыбнетесь мне?
Лампы просто ослепляют меня, слезится левый глаз. Всю энергию я и так употребила на то, чтобы не моргнуть, чтобы держать подбородок в дико неестественном положении, в каком установила его двумя холодными пальцами эта дама, чтобы наконец не разразиться громким криком. На улыбку сил уже не хватает.
— Вы даже не хотите попробовать? — говорит она. — Так вы выглядите ужасно грустной.
Она тоже, но этого я не говорю ей.
— Девочка как картинка, пятнадцать лет — а так хмурится! Какая жалость, ведь у вас такие красивые зубы…
С усилием подаю голос:
— Понимаете, у меня иногда такой… шок.
Она по-прежнему склоняется над штативом.
— Подбородок, — говорит укоризненно. — Вы шевельнулись.
Она вздыхает, обходит штатив и снова устанавливает мой подбородок в исходное положение. Медленно возвращается. Мои плечи и шея окончательно деревенеют.
— Так что же? — говорит фотографша, оглядывая меня в видоискатель. — Что будем делать с улыбкой? Представьте себе хотя бы, как вы улыбаетесь своему парню.
Никакого парня у меня пока нет. Но несмотря на это, я приказываю своим лицевым мышцам растянуть в улыбке мои губы.
— Так вы ему наверняка не улыбаетесь! — раздраженно говорит фотографша. — Так глупо…
Она снова выпрямляется. Снова вздыхает — а потом улыбается и выкатывает на меня глаза, что, скорей всего, должно означать одобрительное подмигивание. У нее облезлые брови.
Но и на сей раз улыбка у меня не получается.
— Ничего, попробуем еще раз.
— Извините, — говорю я, — правда не получается. А без улыбки нельзя?
— Попробуйте. Три, два, один — и мы улыбаемся! — восклицает она с наигранным энтузиазмом.
Неужто это и впрямь никогда не кончится! Я собираю остатки моих душевных сил и послушно оскаливаю зубы. «Ну давай, тетка!» — приказываю я ей про себя. Ненавижу ее! Лицо у меня красное и тоже словно одеревенелое.
— Ну как изволите, — говорит она холодно и нажимает наконец спуск. — Я хотела как лучше.
На другой день я прихожу за карточками. Пани фотографша, к счастью, в задней части ателье. Пожилой костлявый служащий вынимает фото из конверта и смеется.
— Это вы нарочно! Зубы эти?
Он изображает кролика. Потом показывает карточки молодой коллеге. Девушка прыскает и закрывает рот рукой.
— Это что, ради шутки? — спрашивает меня служащий.
Оба меня с интересом разглядывают.
Я молча смотрю на фотографии: я похожа на несчастного кролика с какой-то карикатуры.
Мило и совершенно естественно я улыбаюсь служащему (жаль было бы не улыбнуться, раз у меня такие красивые зубы):
— Нет. Это на паспорт.
Своего парня я встретила только годом позже: четвертого июля тысяча девятьсот восемьдесят шестого года, спустя четыре дня после моего шестнадцатого дня рождения.
Лежим мы с девчонками из класса у причала на Кампе,[4] болтаем и загораем. Влтава шумит.
— Сюда кого-то несет, — недовольно бурчит Иржина.
В лаз ограды протискивается высокий чернявый парень. В одной руке у него алюминиевый ящик, в другой — штатив. На шее висит фотоаппарат. Нас он пока не замечает.
— Занято! — кричит Иржина.
Парень удивленно поднимает глаза. Опускает ящик и штатив на землю и идет к нам. Красивый. На вид ему чуть больше двадцати.
— Сладенький! — шепчет Иржина.
Приглушенный смех. Девчонки надевают лифчики. Иржина и я — нет.
— Здорово! — говорит он серьезно. — Мне нужно здесь кое-что снять. Не вас, конечно, не волнуйтесь. Не помешаю.
— А почему не нас? — говорит Иржина, выставляя свои маленькие сисёнки.
Девчонки смеются. Я — нет.
Парень поднимает фотоаппарат и наставляет объектив на меня и Иржину.
— Катись ты со своим аппаратом в задницу! — взвизгиваю я, но затвор успевает щелкнуть. Я в ярости вскакиваю, натягиваю майку, бросаю вещи в сумку и делаю ноги. Девчонки кричат мне вслед, но я не оглядываюсь. Пролезаю сквозь ограду, бегу в парк и плюхаюсь на ближайшую свободную скамейку. Реву.
Через минуту он подходит. Вытирает мне слезы с лица.
Приятно.
Я лезу в сумку и молча предъявляю ему свой паспорт.
3
Писание никогда не было сильной моей стороной, говорю это прямо. С грамматикой в основном проблем не было, но стиль мне не очень давался. Помню только, что каждое сочинение должно иметь вступление, потом как бы само повествование и под конец заключение. И требуется также, чтоб в каждом повествовании была прямая речь, — вот, собственно, и все, что я помню касательно стиля, говорю это прямо. Когда мне нужно написать письмо или какой рапорт подлиньше, это занимает у меня дня два (естественно, я преувеличиваю). Однако Рената утверждает, что это не имеет значения. Я, мол, должен использовать наш совместный отпуск и правдиво описать ее рождение и все, что я помню из ее детства. Естественно, как говорится, я могу попробовать, однако не ждите от меня никакого романа, уж это я однозначно предоставляю сыночку.
Так вот, для вступления, пожалуй, достаточно, теперь прямо перейду к рассказу о том, как у нас родилась Рената. Родилась она, стало быть, до срока, дней на двадцать раньше. Моя бывшая жена была без сознания, и Ренату извлекли кесаревым сечением. В тот день, когда мою бывшую жену оперировали, я был со своим взводом на стрельбищах и потому вернулся домой поздно. Хотя, по правде сказать, мог бы вернуться как минимум на час раньше, но мой взвод по стрельбе занял в части второе место, и я со своим заместителем, младшим лейтенантом Вонятой, зашел в буфет выпить стопочку. Хотя я, можно сказать, ничего и не выпил, но сидел там с ним как минимум около часа, потому что, естественно, ничего не предполагал (а если бы предполагал что, я бы с ним там, естественно, не рассиживался, уж поверьте). Тогда мы жили еще у моих родителей, и когда я вечером пришел домой, моя бывшая жена уже давно находилась в родилке в Кутна-Горе. Мой отец сидел в кухне с соседом, у которого была машина (у моих родителей сроду ее не было) и который при особой надобности возил нас. Уже по одному этому факту я понял — что-то стряслось, да и у обоих был такой вид, что это каждый бы понял. «Что стряслось?» — спросил я. Они ответили, что еще днем моя жена стала задыхаться и ее в момент забрала «скорая». Стоило им это выговорить, как меня охватил такой страх за мою, теперь уже бывшую, жену, что я рванул в гостиную, чтобы немного успокоиться. По правде сказать, я залез там на минутку под стол, что постороннему человеку, естественно, может показаться чуточку странным, но к такому делу я привык с раннего детства, и в минуты, когда у меня, с позволения сказать, шалят нервы, мне это и впрямь помогает. А почему бы и нет, говорю я себе, нынче-то люди, чтоб успокоиться, ежедневно глотают магний, а то и нюхают всякую дрянь до потери сознания, и оно как бы в порядке вещей. А вот ежели человек минут на десять залезет под стол, так его сразу зачисляют едва ли не в психи. Однако отец с соседом скоро пришли за мной, и мы покатили в Кутна-Гору. Всю дорогу молчали, что, думаю, понять можно. Когда мы подъехали к родильному дому, мою бывшую жену как раз перевозили в реанимацию в Колин. В грузовом лифте я ехал с ней рядом, а потом провожал ее к «скорой». Она уже пришла в сознание, но во мне все так дрожало, что ничего толкового я сказать ей не мог, за что корю себя по сей день (а что мы с ней теперь в разводе, не имеет никакого значения). Доктор сказал, что это была так называемая родовая эклампсия и что в Колине условия у нее будут получше. Отцом Ренатки он почему-то посчитал моего отца — в нормальных обстоятельствах это был бы форменный ужас, но тогда ни на какие ужасы времени не хватало. Рената, естественно, уже родилась, но осталась в Горе. То, что мою бывшую жену разлучили с ребенком, естественно, для нее было тяжко, но, к счастью, через два-три дня состояние ее настолько улучшилось, что ее снова перевезли в Кутна-Гору. Ездил я к ней автобусом едва ли не каждый день, хотя в палату к ней еще не пускали и приходилось подзывать ее к окну, которое, к сожалению, было на третьем этаже. В первый раз увидел я Ренаточку лишь с черного хода — туда нас однажды пустила сестричка, которой тесть преподнес сервиз из огнеупорного стекла. Я взяток сроду не давал и давать не умел, так что за тестя тогда малость краснел, и потому трудно вспомнить, как Ренаточка выглядела (фотоаппарат в тот раз я не взял, ибо войти внутрь не рассчитывал). Помню только, что у нее уже были волосики, что была она жутко красная, но сестричка сказала, что это очень красивый ребенок. Не знаю, было ли это объективно или потому, что она получила взятку. Сам-то я судить об этом не мог, ведь мне было всего двадцать один и не так уж много новорожденных я на своем веку видел. Но нынче меня немного гнетет, что тогда по молодости я мало что запомнил.