Крест. Иван II Красный. Том 2 - Ольга Гладышева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Залили каменку! Черти зелёные, полосатые! — Семён, ещё на что-то надеясь, зачерпнул ковшом липкого, тягучего кваса, пролил его на камни, но даже и шипения не вызвал. — Вот так попарились, вот так задали вы мне нынче баню!
Братья слушали его брань, и смех разбирал их сильнее и сильнее, они даже присели в изнеможении на корточки. Ничего особенно весёлого не было, но они не могли сдержать хохота. Семён не обижался, понимал, что это не посмеяние, не смех злорадства и даже не просто весёлость — смех вырвался у них из груди как освобождение от долгого и мучительного сдерживания своих братских чувств, вырвался враз и полно, как вырывается жаркий пар из раскалённой каменки.
Они снова собрались втроём в Кремле в день заговения на Рождественский пост. Владыка Феогност скрепил своей подписью, исполненной на греческом, их Докончальную грамоту. Всю вину за долгую размолвку возводили на бояр, а потому записали: А кто имеет нас сваживати, исправы не учинити, а нелюбья не держати, а виноватого казнити по исправе. Назвали виновника их минувшего нелюбья — Алексея Петровича Хвоста. Иван в душе против был, но открыто не возражал и согласился, что братья по требованию Семёна Ивановича никогда не примут Хвоста-Босоволокова к себе на службу, а великому князю дозволяют расправиться с ним и его семьёй, как тот сочтёт нужным: волен в нём князь великий, и в его жене, и в его детях. Всё имущество Хвоста передал Семён Иванович по грамоте брату Ивану, взяв с него обязательство ничего никогда не возвращать опальному боярину и не оказывать ему никакой поддержки.
Что происходило в душе Ивана, когда он вслед за старшим братом вздрагивающими пальцами подвешивал на Докончании свою княжескую печать на жёлтом шнурке? Никому он этого не сказал, но скоро поступки его многое раскроют.
Глава двадцать седьмая
1
Под седлом Ивана была столь резвая и нестомчивая лошадь, что ему приходилось время от времени удерживать её, чтобы отставшие в скачке бояре и дружинники вновь могли подравняться с ним. Не обманул Ольгерд, приславший со своими послами в числе других даров трёх породных рыжих жеребцов — всем троим братьям.
Заросшая, еле заметная в траве дорога, пробитая тележными колёсами, уходила в лес. Иван вёл лошадь обочиной, покрытой яркой молодой травой. Под сомкнутыми, нежно шелестевшими вновь народившейся листвой кронами больше, нежели на открытых полянах, сохранилось весенних цветов. Ивану хотелось остановиться и если не сорвать, то хоть потрогать и вдохнуть их запах — словно мелкий жемчуг, шарики ландыша, золотистые зрачки удивлённо распахнутых глаз мать-и-мачехи. В кожаной суме, притороченной к седлу, подарок для Шурочки, тоже из присланных Ольгердом: чёрный соболь с мордочкой, обшитой жемчугом, и с коготками, отделанными золотом. Хитёр и предусмотрителен князь литовский: сведав, что московские князья во главе с Семёном Ивановичем идут покарать его смоленского союзника, Ольгерд Гедиминович упредил рать, выслав своих послов с челобитьем и богатыми дарами. Встретив их на берегу Протвы возле Выжгорода, московские князья уважили просьбу Ольгерда, изложенную в дружеской грамоте, однако провели воинство всё же чуть дальше, к реке Угре, где и заключили мир с послами смоленскими. Так бескровно и победно закончился поход. Андрей со своей дружиной сразу отделился и ушёл в Боровск, который находился неподалёку, Иван же проделал обратный путь вместе с Семёном до Москвы. В Кремле брат уговаривал его погостить день-другой, чтобы пиром отпраздновать удачное окончание похода, но Иван рвался домой, выехал сразу же после обеденного отдыха.
Земля гудела под тяжёлыми копытами его скакуна, Иван всем существом своим чувствовал тугой, чуть влажный лесной воздух. Ликовала душа его от сознания, что она есть, жива, существует, и существует в сильном, здоровом и подвластном ей теле и тому безмерно радуется, что живёт она в прекрасном мире Божьем.
Жеребец шёл всё натужнее, Ивану начал бить в ноздри жаркий лошадиный пот. Осадив коня и выпростав левую ногу из стремени, прислушался: сквозь тонкий сафьян сапога ясно различались учащённые удары мощного сердца.
Дробной рысью догнали его сильно растянувшиеся по лесной дороге всадники.
— Как бы нам, княже, коней не запалить, — сказал, удерживая свою лошадь рядом, Святогон. — Слышишь, как селезёнка у моего ёкает... Уж больно ты резвую скачь задал.
— Так ведь домой, а не из дому.
Как ни торопились, добраться до Звенигорода засветло не удалось. Но сумерки были прозрачные и по-весеннему зелёные, даже, кажется, и звёзды на небе высыпали зеленоватые.
Город уже спал. Стражники зажгли смоляные факелы. Убедившись, что торкаются свои, отворили ворота.
Шурочка в нательной сорочице из льняного выбеленного полотна и набедренной крашенинной понёве вокруг чресел обморочно кинулась на грудь ему. Обняв тёплую со сна жену, Иван целовал её в губы, в очи, в пробор волос, расплетал её косы, которые падали ему на лицо горячей волной.
2
Молчун Митя был преизрядный. Уж два года минуло, а он только и умел выговорить: «Дать, дать! — И тыкал пухлым пальчиком в обливную миску с молоком: — Ишо!»
— Похоже, мать, он у нас только насчёт пропитания горазд, — огорчался Иван. — Что он не говорит-то? На-ко вот ножны серебряны, потрогай, а в них меч, у-у, вострый да тяжёлый.
— Да что ты дитя стращаешь! Угомонись! — окорачивала мужа Щура. — Ещё намашется мечом-то, погодь.
— А немтырь получится вельяминовский? Может, хоть испугом заставишь его заговорить.
Жена поджала губы. Обиделась. Но смолчала. Иван, разгорячённый, кружил по комнате. Только что вернулись с охоты. Добыли несколько лисиц. Красношубые звери пушистой безжизненной грудой лежали у порога, оскалив узкие окровавленные пасти. Хотелось побраниться с Шурой, но Иван сдерживал себя. Добыче не рада, первенец слову единому не выучен, ни к кому не ласкается, тронешь его в шутку — уклоняется. Где же теплота домашности, где тихость почтительная, где искательность добрая во главе семейства? Что ж ты, Шура-разбойница, декабрём глядишь, с мужем не играисся? Как родила, замкнулась в хлопотах бабьих, будто и не княгиня, в сторону лик усталый воротишь, будто что не дадено тебе? Чай, не последний я мужик? Иван распалял себя молча. Отчуждённо молчала и жена.
Вдруг в тишине Митин голосок задумчиво произнёс:
— Иса.
— Кто? — подскочил к сыну Иван.
— Иса, — покивал головкой княжич.
— Ах ты, умник! — пришёл в восторг Иван. — Возговорил любник радостный наш! Знамо, лиса! Вон она валяется, хвост откинула, кума прехитрая!
Неуверенная улыбка появилась и на лице Шуры. Иван схватил сына на руки, поднёс к окну. Там во дворе слуги прогуливали вспотевших после скачки лошадей.
— Ну-тка, молви ещё что!
— Конь, — сказал Митя.
— Кажись, прорвало! — смеялся Иван, заблестев глазами. — Конешна, конь! Так и должно княжичу: первое слово — конь! А ты кто у нас? Как тебя кликать-величать?
Умненькими светлыми глазками Митя внимательно глядел на отца.
— Он у нас леля, — в шутку подсказала мать. — Леля, да?
— Тяпа! — с возмущением воскликнуло дитя, изломавши бровки домиком.
Родители покатились со смеху. Иван сел нога на ногу, сына посадил на носок сапога, начал раскачивать.
— Монтри! — закричал Митя, вцепившись ему в бороду. — Мама, монтри!
— А это кто же, сынок? — спрашивала мать, показывая на Ивана.
— Царь! — гордо сказал Митя.
Счастье семейное вспыхнуло и зацвело. Каков первенец-то! Не просто залепетал, а «конь», «царь» — какой-то смысл высший чудился, хотелось всем рассказать-похвастаться. Только боялись сглазить. Но и без того все умилялись княжичем и радовались, что он появился на свет. Даже боярская детвора льнула к нему, словно предугадывая своего будущего господина. Был маленький Митя здоров, сговорчив, но в поведении независим. Необыкновенность его была в том, что любил он пугать окружающих, особенно близких, да и себя тоже. Подведёт отца к глубокой колдобине у забора и, твёрдо выговаривая, скажет:
— Там — яма, Митя бум яма. Тятя цоп Митя.
А Иван так и зайдётся от гордости. Но поддразнит:
— Шаня цоп Митю.
Шаня — это лошадь у них была, водовозка, всегда печальная от скуки жизни и понурая от старости.
Но Митя настойчиво и непреклонно:
— Тятя цоп сина.