Крест. Иван II Красный. Том 2 - Ольга Гладышева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но Митя настойчиво и непреклонно:
— Тятя цоп сина.
Ну, что тут скажешь, наследник и молодец!
— В деда пошёл, в Калиту, а не в этих вёртких Вельяминовых, — часто говаривал как бы между прочим бывший дядька Ивана, тёзка его, древний годами Иван Михайлович. К месту говаривал. И умно. Иван был с ним совершенно согласен.
С наступлением летнего тепла вся ребятня выползла на траву. Старая мамка вспомнила, что когда князь Иван Иванович был маленьким, то, опасаясь, как бы огромный петух на дворе его не клюнул, упреждал его почтительными словами:
— Буди здрав, Петя! Бью челом!
Митя тоже стал кланяться надменному кочету, но делал это с достоинством, не унижался, хотя и не спускал испуганных глаз с его вздрагивающей красной бородки и загнутого опасного клюва.
Боярских детишек Митя отчего-то не жаловал: колотил их, не давал им своих свистушек и лошадок, лишь к одному Кузе Чижову, трёхгодовалому сыну Чижа, его отчего-то тянуло, он с утра канючил:
— Дать Чижа, дать!
Перед походом в Новгород, набирая дружинников и ополченцев, князь Иван обещал добровольцам великие ослабы. Чиж и брат его Щегол пожелали в качестве ослабы жить после рати в отделе. Князь слово сдержал, но Чиж, потрясённый гибелью брата, отказался от надела, попросился жить при княжеском дворе, но не как раньше потешником и гудцом, а конюшим. На конюшне и дети его, в том числе Кузя, проводили время от рассвета до ночи: нигде нет больше столь прельстительных развлечений. Глаз не отвести от кованных серебром и убранных финифтью седел и арчаков, от украшенных жемчугом и бирюзой конских оголовий. Митю же сильнее всего зачаровывали тележные колеса. Он цепко хватался обеими ручками за деревянные спицы и восторженно сообщал:
— Колёс!
Там же, на конюшне, держал Чиж своих разномастных голубей, которые громко ворковали, раздували зобы, а потом улетали прямо к солнцу. Чиж вырезал Кузе длинную, с круглыми дырочками дудку. Кузя был добрый, давал подудеть княжичу.
Пустой посвист дудочки, голубиное воркование да пение молодых петухов — прекрасная длительность светлых дней — всё было Ивану по душе. Жемчужные тени ползали по ковру, раскинутому под яблоней, князь Иван лежал, чувствуя отдыхающую силу молодого тела, слушал невинные голоса детей в саду, смотрел, как проступает испарина на потолстевшем лице жены, и испытывал покой, лень безделья, и казалось ему, что ничего больше не надо, ничего он не хочет. Пусть так будет всегда.
Жизнь в Звенигороде вполне устраивала его — тихая, несуетная, с заботами необременительными. Он уже позабыл, как терзался здесь одиночеством после смерти Фенечки, пытаясь осознать себя, понять, кто он есть и зачем появился на земле. И больше уж не мучился тем, что жизнь его — простое существование, и не искал иного, свыкся с незатейливым ладом семейного быта. Только иногда, очень редко, немыслимо скучно становилось.
Шура была богомольной, проснувшись поутру либо после дневного сна, прежде всего искала глазами образа, а теперь решила и Митю приучать к этому. Складывала ему пальчики, поднимала к лобику:
— Вознёсся Христос и нам приуготовил место на небе. А теперь персты приложи к сердцу, в коем заключены слова Божьи...
— Божьи... — повторял вдумчиво Митя.
— Да, да... А теперь с десной стороны перенесём ручку на шуйную. Таков, Митенька, будет Страшный Суд: благочестивые будут помещены справа, а нечестивые — слева. Знаешь, почему?
— Чему...
— Потому, что благочестивые люди получат после смерти вечное блаженство, а люди злые будут низвергнуты во ад.
Скоро Митя мог уж следом за отцом повторять «Отче наш», «Богородице Дево, радуйся...», Ивану казалось, что, так же как он, сын переживает от молитвы тихую неизречённую радость.
Ветхий деньми боярин Иван Михайлович, доживавший на покое в уезде своего воспитанника, теперь добровольно сделался дядькой у Мити, водил его за ручку меж кустами малины, срывал ему поспевшие ягодки, рассказывая надтреснутым голосом:
— А как сел царь Узбек на царство, то тем летом река Волхов вспять потекла и текла назад три дня.
— Почему? — рассеянно спрашивал Митя.
— А четыре года спустя осенью знамение на небеси было: над градом Тверью круг возник в полуночи, имущ три луча, два на востоке, а третий на западе.
— Почему круг? — опять слышался Митин голосок.
— Дай-ка уста оботру от ягодков... А ещё четыре года спустя бысть погибель солнцу.
— Почему? — отзывался Митя.
Иван сладко задрёмывал под рассказы дядьки, вспоминал детство, как Иван Михайлович его на базар в Солхате водил и там они рабыньку выкупили, Макридку, и она у Ивана кизичку выманила, маменькин подарок, подлая. И виноград «Коровий глаз» вспомнился...
— Не квели княжича! — раздался резкий окрик жены. — Что ты ему страшности всё каки-то!
Иван Михайлович оставил без внимания слова Вельяминихи, как её за глаза называли.
— А когда дяденька твой Семён Иванович на престол всходил, город Можайск загорелся, Митенька. Вся гора, где он стоит, запылала, вся она была в белых клубах, а из дыму вымётывали птицы огненные и с жалобным граем обратно падали, а иные, горящие, золотыми брызгами летели прямо с горы.
— Иван, да скажи ты ему! — толкнула мужа в плечо Шура. — Ему мои приказы ништо! Тебе всё равно, штоль, как он со мной? Какой-то ты мямля квёлый! Ко всему без разбору добрый!
Иван не открывал глаза и не отзывался. Даже храпнул понарошке.
— А не будешь меня слушать, Митенька, — продолжал Иван Михайлович, — придёт мокрая лиса, цоп тебя в сумку и унесёт в лес.
— Когда она придёт?
— Ночью.
— А почему она мокрая? — в ужасе спрашивал Митя.
— Так уж...
— А я глазки зажмурю, она меня не отыщет.
— Отыщет небось.
— Почему?.. Чего же она не идёт-то?..
3
А на севере, в Новгороде, с весны и всё лето дожди были так продолжительны и обильны, что прибрежные камыши стояли в воде по макушку. Вымокли посевы ржи и овса. Льны тоже вымокли, ладно, это полбеды... Главное богатство — от торговли, от двух морей, к которым выходили новгородские земли, оттуда — хорошая рыба, тюлений жир, клыки моржовые, шкуры нерпичьи. Из лесов обширных — меха и дичина, там же борти многочисленные, дающие мёд и воск. Запах новгородского базара особенный: дёготь и смола перебивают сладкий дух медов, пахнет салом, свежо — пенькой; по бревенчатым мостовым развозят по торжищам вина заморские, снизки фиников, орехи из Греции... Сейчас — ничего! Позакрывали своё дело бочары, швецы, перестали работать сапожники, седельники, сафьянники; пергамент для письма не сыщешь, гвоздей деревянных и тех нет. Нищие и жёнки-скверницы, при базарах обретающиеся, и те попрятались. Только тянутся под мерный скорбный звон телеги с гробами, принакрытыми рогожами от дождя, да немногие провожающие в промокших крапивных мешках на плечах. Днём безбоязненно выбираются из подвалов, из бань и амбаров издыхающие крысы, плетутся, шатаясь, как серые шевелящиеся ленты, да тут же, посреди дороги, и валятся на спины, лапки распростя. Дивились: чего это с ними? Откудова столько их? Иль сырость их выгоняет из укромных мест? Время спустя заметили: если кошка загрызёт какую крысу, сама вскорости сдохнет. Но отчего люди-то так мрут смертью страшной и скорой: харкнет человек кровью — ив третий день мёртв. И мёртвые повсюду.
Владыка новгородский Василий был печален. Священство отпевать не успевало гибнущих. Лекари были бессильны. Сказывали, и в Европе уж бывало лет пять назад то же самое: в Италии, слышь, половина вымерла, на Кипре почти все. В Индии, в Египте не тыщи погибли, а тьма-тьмущая. По Средиземному морю плавали корабли с вымершими водоходцами и, прибиваясь к берегу, привозили с собой заразу. Была она в Польше, была в Крыму, несли её с собой торговые караваны по северным берегам Каспийского моря, не миновала беда сам Царьград. На востоке её называли «великой смертью», «чёрной смертью», на Руси — мозольной болезнью за те рубцы и язвы, которые она вызывает.
Якоже аще убежит человек от лица льва, и нападёт нань медведица, и вскочит в дом, и опрется руками о стену, усекнет его змея... Владыка Василий закрыл Библию, поднял глаза на потолок, обитый холстиной. Всем сряду испытания посылаются: жарким странам и хладным, богатым и бедным, правым и виноватым, магометанам, христианам, иудеям. Все призываются под стяги вечности. Вопль и рыдание прекратились, на них уж не осталось сил. Тихое отчаяние объяло землю. И сама преисподняя усмехалась сатанинской усмешкою, что сравнялся человек с самым отвратительным и вредным хвостатым животным в бессилии своём. И спасения — ниоткуда.