Золотой скарабей - Адель Ивановна Алексеева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Вот ушки и гороховая лапша, гороховый суп и гороховый кисель, и горох, протертый сквозь решето. Каша гречневая, пшенная; щи или борщ с грибами и картофель вареный, жареный, печеный, винегрет сборный, и в виде котлет под соусом. Масло ореховое, маковое, конопляное, и все свое, домашнее и ничего купленного.
Ухитрялись готовить маковое молоко и даже делали из него творог. Одна вдова говорила: «Мой покойник покушать был охотник. Сморчков в сметане, бывало, по две сковороды вычищал, как и не понюхает. Любил их, страсть!.. Ведь умер-то он от них, от проклятых».
Представление во дворце Строганова как раз пришлось то ли на среду, то ли на пятницу. И давали не оперу Сальери про данайцев, а что-то композитора Скарлатти. Оттого, что главная певица – Евгения Смирная – по семейным делам отбыла в Тверь, где жили ее престарелые тетушки.
Столы были накрыты в гостиной и в столовой, а также на улице – для бедных и случайных людей. Там больше всего грибных блюд, а в гостиной! – повара начудили такого, что и не догадаться, из чего что сделано. Была даже знаменитая «Сарданапалова бомба». А рыбы, рыбы! Что поделаешь! Граф фармазон и либерал, к тому ж большой охотник до сюрпризов.
Сродник его князь Иван Михайлович зорко ко всему приглядывался, узнавал в некоторых матронах свои прежние увлечения и непрерывно пожевывал печеньица или грыз орешки.
И только один человек не участвовал в обильном застолье – Андрей Воронихин. Граф сразу поселил его в своем доме, однако кем был Воронихин – слуга, раб (так называли крепостных иностранные гости)? Граф его привечал, а слуги – немало. Он не находил способа поведения в таких застольях и потому был молчалив и сдержан.
После оперы, после представления и ужина всем вздумалось шутить, а тут уж Андрей совсем был промах. Строганов остроумен и заговорил о Голицыных. Сколько их в России – не счесть. Несколько ветвей, да по десятку детей. «Ими можно всю Россию вымостить», – рассмеялся он, и тут же все подхватили:
– А каких им только прозвищ не дадено! Я знавала одного, невеликого ростом Голицына, – так ему дали даже два прозвища – «рябчик» и «зайчик».
– А я знаю «глухаря» Голицына и мадам «Пиковую даму». Другая, в девицах еще, услыхала гаданье, мол, умрет она ночью, – и перестала спать ночью, только днем почивала… И еще был Голицын, который говорил-говорил, а рассказывал он интересно, – потом уставал – и только: «Гэ-гэ-гэ…»
Граф заметил, что аристократы вообще любят посмеяться над собой, иронизируют, словно французы. Тут вступил в разговор князь Долгорукий:
– Что-то нынче никто не прохаживается по моему… подбородку – много таких любителей. Некоторые даже зовут меня «Балкон». А мне сие не страшно, я сам сочинил по такому поводу вирши. Желаете, прочитаю? Пожалуйста:
Натура маску мне прескверну отпустила,
А в нижню челюсть так запасу припустила,
Что можно из нее по нужде, так сказать,
В убыток не входя, другому две стачать.
Глаз пара пребольших, да под носом не вижу,
То есть я близорук – лорнеты ненавижу!
Хоть ростом никогда не буду великаном,
Но в рекрутский набор и мой годится стан…
…Музыкальный вечер оказался не столь оперным, сколь кулинарным на радость гурманам, да еще эти шутки, да стихи Долгорукого! «Славный князь, жаль, что беден, самолюбив, – думал Строганов. – Ему бы свободы побольше, быть бы губернатором в какой-нибудь губернии, чем в услужении у Павла Петровича с его причудами… Надобно подать сию мысль императрице».
Перед десертом рядом с хозяином расположился Мусин-Пушкин – у них, кажется, была беседа о ложе вольных каменщиков. Но не только. Поговорив с Воронихиным о геометрии и математике и подивившись его знаниям, Аполлон Аполлонович обратился к графу с оригинальной просьбой:
– Ваше сиятельство, Андрей – ваш раб и подданный, однако по уму он достоин большего. Не желает ли ваше сиятельство продать его мне? Я бы приспособил его к научному делу…
– Дорогой и любезный Мусин-Пушкин, у тебя, милый, не хватит денег, чтобы выкупить его, – я знаю цену Андрею! Не волнуйся, я дам ему вольную, когда решу…
Ночь Долгорукого
Что так задело князя Долгорукого на том знатном ужине? Воспоминание о Синявской, грусть о Евгении Смирной или уязвленное самолюбие? Граф из именитых людей, не князь, а в этаком богатстве содержит дом! И – внезапно выскочил на крыльцо, подбежал к своему экипажу и крикнул:
– Скорее! Мчи! К Лавре – потом домой!
Вернулся он поздней ночью. Как всегда, после бурных застолий, шуток и музыки почему-то приходил в дурное настроение.
В доме своем, несмотря на поздний час, велел подать бумагу и перо, зажечь канделябры. Извлек из письменного стола тетрадь, в которой записывал впечатления о людях и о себе. Подлинные те записки его сохранились до нашего времени, и не худо бы привести некоторые из них. На этот раз – о прежних его амурах, о возлюбленных, которые вызывали в нем сердечный трепет и вирши. Кто была первая, кто потом? Он стал перечитывать:
«П.С. Шереметева. Прасковья Сергеевна – первое лицо женское, в которое я влюбился. Мне было восемь лет, думаю, не больше, а она с лишком двадцати лет вышла замуж за Балка. Она была первая красавица в Москве, а он – дурен, как черт, стар и ревнив: она часто меня, как ребенка, ласкала и так меня приучила к себе, что я не отходил от нее. Увидев ее замужем, увидя, что к ней ласкается прескаредный мужчина (это было тогда, когда они, молодые, приезжали к нам обедать), я затрепетал, рассердился и чуть было не бросил в него десертный нож. В тот день я вытерпел ужасный понос – боялись, чтобы я не занемог порядочно.
Так-то рано начался разыгрываться мой темперамент и склонность моя влюбляться…»
«У. Синявская. Ульяна. Одна только актриса, с которой я был во всю жизнь мою знаком. Она принадлежала к московскому вольному театру, который содержал Медокс. Мне вздумалось перевести французскую комедию “La soirée à la mode”[1], она играна была на московском театре, и я хаживал на ее репетиции. Там-то случай свел меня с Ульяной; она была недурна, играла хорошо, и я, по милости ее, имел право целую зиму торчать за кулисами, когда хотел, но сей род забавы мне не понравился; я от него скоро отстал и одну только Ульяну сохранил в памяти моей. И так могу сказать о себе в молодости моей, с Вольтером вместе, испытав всякий род удовольствия: