Золотой скарабей - Адель Ивановна Алексеева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ах, Сашенька, если б ты видела, каким было его лицо в те минуты! – оно подобно было рокоту волн… А потом Николай Александрович обнял меня, прижал к себе руку мою, и я чуть не потеряла сознание. Трепетала, как птичка, и не могла вымолвить ни слова…
Но – увы! – не дано нам свободно предаваться счастливым мгновениям, и тут встала опять меж нами стена: оттого, что заговорил он о будущем нашем.
– Машенька, – говорит, – душа моя, только с тобой могу я повязать свою жизнь, а если не отдаст твой отец за меня – так или в монастырь уйду, или жизнь порешу.
– Что ты, – говорю, – Львовинька, желанный мой, да разве можно такое говорить? Ведь и мне без тебя жизни нет!.. Смилостивится когда-нибудь батюшка.
– Когда же? Нет сил ожидать… Богатство твое – помеха, и не надо мне того богатства! Любовь – лучшее из богатств!.. Ах, как несправедливо устроен мир! – верно говорят философы.
– Уж не знаю, что говорят твои философы, – сказала я ему, – только и мне батюшкиного богатства не надобно, ежели нет тебя со мною рядом. Четыре раза просил ты руки моей, а все нет и нет – один ответ. Не терзай мою душу, лучше пожалей бедную свою Машу.
– Скажи: любишь ли ты меня? – спросил он.
– И рада бы, – говорю, – не любить, да твой пригожий вид, ясный ум да сердце привораживают меня.
Львовинька закручинился и вдруг вскричал:
– Сколько так длиться может?.. Увезу тебя, тайно обвенчаемся – и все!..
Тут он крепче обнял меня и стал миловать, приголубливать, а я не противилась. Щеки мои подобны были пурпурным лучам заката.
Потом сели мы на поваленное дерево; я спросила отчего-то про детские годы его: знаю, мол, я тебя в настоящем времени, а каков ты был ранее? Оказалось, что батюшка и матушка его в детстве думали: не сносить ему головы – такой был удалой! Однако когда он один оставался, то сильная задумчивость на него находила и так остро чувствовал он печали и горести!
– Взгляни, – говорит, – на беспечных птичек, которые с веселым писком вьются над нашими головами, но стоит забушевать холодам, как голоса их умолкают. Так и я… когда уезжаю, ни на минуту не перестаю о тебе думать, а ты – в свете, кавалеры вокруг вьются, и этот Хемницер…
Какой умный человек, а ревнует – и к кому! К Хемницеру, он очень мил, умен, но…
Солнце закатилось, кругом потемнело. И с печалью в сердце мы отправились домой.
Вот, Сашенька, что хотела я тебе описать, а ждать, когда вернешься ты из усадьбы, не было терпения.
Твоя М.»
«Сентября 26 дня 1777 г.
Дорогая Сашенька! Писала я тебе о любви нашей с Львовинькой, только теперь я обижена на него. Подумай-ка, недавно вернулся из Москвы, а доходит до меня слух, что едет к себе в имение, в Тверь. Господи Боже, а как же я? Увидела его у Бакуниных и спрашиваю: “Правда ли сие?” Не глядя в глаза и разрывая сердце мое на части, отвечает: “Да, я еду. Ежели батюшка ваш желает, чтобы был я богат, значит, не могу я хозяйство без надзора оставить”.
Я пожала плечами и отошла к камину, где сидел Хемницер и твой весельчак Капнист…
Хотя у Ивана Ивановича вечно спущены чулки, а губы надуты, как у пятилетнего ребенка, все же он забавен, простодушен, и я все готова ему простить. Сколько стихов посвятил Львову, как восхищается им, а тот сие будто не занимает. Он не прочь и посмеяться над бедным Иваном Ивановичем. Неужто все оттого, что тот влюблен в меня? Это всем видно, только сам Хемницер, как страус, думает, что никто не догадывается…
Капнист вчера попросил баснописца прочитать новые вирши, тот покраснел, долго мялся, пуговицы на сюртуке неправильно застегнул… Совсем не умея притворяться, уставил взор свой на меня и стал читать. Только глухой не понял бы, что предназначались стихи мне. Не знаю отчего, я покраснела – и сие глупое обстоятельство вызвало, кажется, опять недовольство Львовиньки. А вирши были такие:
В печали я, душа моя,
Что не с тобой
Любезный твой.
Соснул я раз,
И в тот же час
Эрот во сне
Явился мне.
Сказав: “Пойдем,
И мы найдем
Что ты искал,
По ком вздыхал”.
Я с ним пошел
И чуть успел
Тебя обнять,
Поцеловать,
И – сон пропал.
Ах! Все бы спал!
Николай Александрович закурил трубку и удалился в угол. Капнист же еще просил почитать Ивана Ивановича. И тот с невиданной страстью прочитал:
Вынь сердце, зри, как то страдает
И как горит любовью кровь.
Весь дух мой в скорби унывает,
И смерть вещает мне любовь…
И тут же с замиранием сердца обратил свой взор к Львову:
– Тебе понравилось мое стихотворение?
– Понравилось ли мне твое стихотворение – сие неважно, спроси у Марьи Алексеевны: понравилось ли ей?
А что же я? Будто кто меня толкнул! Не испугавшись его грозного взора, я громко объявила, что оба стихотворения хороши. Лицо И.И. запылало, нос, кажется, сделался еще курносее, толстые губы выпятились, и он запустил пятерню в копну завитых волос. Я подошла к нему, чтобы ободрить, и тронула рукой, сказав: “Спасибо!”
Что мною двигало? Желание насолить Львовиньке? Ведь он не послушал меня и твердо объявил мне, что едет в Тверь. С недобрым лицом он все ходил по комнате и повторял: “Вынь сердце, зри, как то страдает и как горит любовью кровь…” А сколько злой насмешки было в его чудном голосе! А потом, потом… Заиграла музыка, начались танцы, и он прошептал мне в ухо: “Я вижу, вас задевает его чувство гораздо более моего – так я оставлю вам его портрет! Чтоб вы всегда на него глядели!”
Я обернулась, хотела спросить, что сие означает, однако была очередь танцевать с Капнистом, и я вынуждена была приседать и кланяться в контрдансе. А Львовинька? Он убежал! Господи, помоги мне перетерпеть его ревность, а его – надоумь не заниматься глупостями. Скорее бы