Стена памяти (сборник) - Энтони Дорр
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Заводчица семян, их хранительница, ходит, повесив голову. Думает о своем огороде, о крупных кочанах капусты, о тыквах и кабачках. Думает о семенах в ее лавке: семенах перца, кремовых и белых; семенах лука-куррата, черных, как обсидиан. Семенах в банках, семенах в горшочках, семенах, которые нежнее снежных хлопьев.
– Неужто ты не понимаешь? Нас обманут! – взывает к ней школьный учитель. – Неужто в тебе нет гнева?
Октябрь
Из-за туч прорезаются лезвия солнца; в воздухе пахнет опадающей листвой, дождем и гравием. Крестьянские телеги разъезжаются по полям: уборочная. Садоводы зорко оглядывают ряды деревьев.
Слухи о плотине ходили годами: она покончит с наводнениями в низинах, а городу даст чистую энергию. Штриховые линии, сплошные линии, фонтан в центре каждой деревни – разве не об этом говорилось в старинных сказаниях? Реки поднимутся и поглотят землю, всюду разольются моря, а горы станут островами; мир станет водой, а земля колодцем. Все возвращается на круги своя. В храме такие фразы вырезаны над окнами.
Заводчица семян поднимается по лестницам мимо женщин, нагруженных хворостом, мимо носильщиков в шляпах, сделанных из газет, мимо скамеек и деревьев гинкго в Парке Героев, выходит на колею, проложенную над деревней. Вскоре вокруг нее смыкается лес: запах сосновой хвои, ропот ветра. Выше только скалы и могилы – пещеры, запечатанные глиной.
Здесь тысячу лет назад монахи привязывали себя к валунам. Здесь некий охотник простоял без движения шестнадцать зим, пока пальцы его ног не превратились в корни, а руки в ветви.
Ее ноги тяжелы, налиты кровью. Внизу сквозь ветви ей видна сотня сгрудившихся крыш. За ними река – ее широкий плавный изгиб, зеленый взволнованный лик.
Ли Цин
После полуночи на пороге у заводчицы семян появляется ее единственный сын. Глаза спрятаны за огромными очками, во рту золотистая сигарета.
Он живет в городе у той же реки, но на двести миль ниже, и она не видела его четыре года. Его лоб лоснится больше, чем ей запомнилось, а глаза красны и влажны. В руке у него единственный белый пион, который он протягивает матери.
– Ли Цин!
– Мама!
Ему сорок четыре. Торчащие пряди волос за ушами. Шея над воротником выглядит так, будто она из мягкого белого теста.
Мать ставит пион в вазу и кормит сына лапшой с имбирем и луком. Он ест неторопливо и аккуратно. Покончив с едой, прихлебывает чай, держа спину совершенно прямо.
– Очень вкусно, – говорит он.
Снаружи поднимает лай собака, потом затихает; в комнате тепло и тихо. На столе множество флакончиков и мешочков с благовониями, рядом пакетики с семенами; от всего этого пахнет деревом, пропитанным олифой; этот запах вдруг становится очень сильным.
– Ну, ты вернулся? – говорит она.
– На недельку.
Перед сыном понемногу растет пирамида сахарных кубиков. Морщинки на лбу, глянцевый блеск ушей – это новое, а вот его нервные бледные пальцы видятся ей такими же, какими были в детстве. Вместо большого, круглого двойного подбородка она видит подбородок новорожденного – с годами шепот крови стал еле слышен.
– Ух, а очки-то у тебя какие! – говорит она.
Он кивает и подпихивает их выше, к переносице.
– У нас в органах некоторые надо мной подшучивают. Говорят: «В этих очках, Ли Цин, ты прямо как большой начальник». Смеются.
Она улыбается. С реки доносится гудок проплывающей баржи.
– Ты можешь спать здесь, – говорит мать, но сын уже вовсю мотает головой.
Осмотр
Весь следующий день Ли Цин ходит по лестницам, разговаривает с деревенскими и заносит в блокнот какую-то цифирь. Осматриваю, говорит. Определяю размер ущерба. Мальчишки бегают за ним стайкой, подбирают хабарики, разглядывают их золотые ободочки.
Возвращается к материнскому порогу он опять лишь к полуночи; снова ест как стареющий принц. Ей становятся заметны кое-какие изъяны, которых она вчера не разглядела, – висящая на одной нитке пуговица, неудачно выстриженный клок усов. Очки захватаны пальцами, мутные. К нижней губе пристало зернышко риса, – немалых трудов ей стоит удержаться и не смахнуть его.
– Вот хожу тут у вас, – говорит сын, – и удивляюсь: сколько растений! Да тут же чуть не вся деревня на твоих семенах стоит! Там рис, тут картофель. И фасоль, и салат – все то, что крестьяне несут на рынок, то, на чем строится их жизнь, – это же все из твоих семян!
– Ну, некоторые по старинке сеют собственные. В прежние времена в заводчиках семян вообще не нуждались. Каждая семья запасала свои, тем и обходились.
– Это я так, в порядке похвалы.
– Что ж, спасибо.
Щелчками пальца он подбрасывает карандаш в кармане рубашки; карандаш прыгает – вверх-вниз. В очках дважды отражается лампа. Мальчишкой он частенько засыпал, щекой упав на учебник математики. Уже тогда его волосы были цвета теней, а карандаши искусаны зубами. Ее поражает, какое это безмерное наслаждение – видеть сына за своим столом, и вместе с тем какая же это заноза в сердце!
Лампа мигает, что-то в ней потрескивает. Сын закуривает сигарету.
– Тебя прислали узнать, какие тут у нас по поводу плотины настроения? – говорит она. – Да никаких, всем плевать. Только и знают, что спорить, кому дадут самую большую компенсацию.
Его указательный палец чертит на столе маленькие кружочки.
– А тебе? Тебе не плевать?
За окном, гонимый ветром, проносится прямоугольный лист бумаги – письмо? страница книги? Мчится по улице, перелетает через крышу в сторону реки. Мать думает о своей матери, как та ножом резала дыни, вспоминает этот влажный хрусткий звук, с которым они распадались на полусферы с желтой лаковой корочкой. Думает о воде, которая сомкнется над спинами двух каменных львов в Парке Героев. Молчит, не отвечает.
Всю ту неделю
Инженеры из комиссии по плотине выгружают на пристань веревки, приборы на треногах и тубусы с синьками. Вечерами, не жалея освещения, они устраивают шумные пьянки, днем краской из баллончика наносят на дома красные знаки – маркеры уровня.
Хранительница семян потрошит тыквы, их сердцевину тонким слоем размазывает по старым простыням, расстеленным на пластиковой пленке. Семена белые, блестящие. Внутренность тыквы пахнет почти как река.
Подняв взгляд, она видит остановившегося перед ней Учителя Ке, тщедушного, невообразимо старого.
– Твой сын… – говорит он. – Он с ними заодно.
Сеется мелкий дождичек, в огороде тихо и сыро.
– Он взрослый человек. Сам решает.
– Мы для него только цифры. Да что там… Ему, поди, цифры-то поважней нас!
– Это ничего, Учитель, – говорит она. – Вот… – Мокрой рукой она отирает лоб. – Я почти закончила. Вы, наверное, замерзли. Сейчас заварю вам чаю.
Старый школьный учитель пятится, отгораживаясь ладонями. Ветер треплет полы его пальто, и у нее внезапно возникает ощущение, будто все его тело тряпочное, дунь ветер чуть посильнее, и унесет.
– Он ведь за мной сюда приехал, – свистящим шепотом говорит Учитель Ке. – Арестовать меня. Или убить.
Цифры
Память – это дом с десятью тысячами комнат; это деревня, намеченная к затоплению. Перед глазами у хранительницы семян шестилетний Ли Цин, шлепающий по грязи рядом с пристанью. Что он там делает? Смотрит на звезды над крышей храма.
Он родился уже с волосиками, да такими черными и густыми, что они поглощали, казалось, весь свет без остатка. Через три месяца его отец утонул, и она воспитывала мальчика одна. Единственным предметом, который в школе по-настоящему его занимал, была математика – алгебра, геометрия, графики и диаграммы: непреложные правила и доказательные выводы. Его миром была не река, деревья и баржи, а объемы, периметры и площади фигур.
– Уравнения совершенны, – сказал он ей однажды. – Если они имеют решение, то это решение для всех одинаково. А не то что все вот это… – Тут он обвел рукой горшочки с ее рассадой, весь дом и всю речную теснину в целом.
В четырнадцать лет он поступил в школу в городе. К семнадцати был уже студентом высшего строительного училища и ни на какие глупости времени не имел. «Я так занят! – писал он матери. – В тутошней среде имеет место очень жесткая конкуренция».
Вступив в ряды органов охраны общественной безопасности, патрулировал вагоны поездов – ходил по проходам между сиденьями с револьвером на боку, в фуражке с узенькой тульей и лампасами по ногам. Возвращаясь домой, каждый раз выглядел слегка по-другому, причем не просто старше, а словно другим человеком: то новый выговор, то сигареты, в дверь стучать стал по-новому – всегда три резких удара. Город словно пропитывал его тело, менял его облик; да он и сам тоже – смотрел на низенькие темные лачужки, на гуляющих по улице кур, на крестьян в блузах, подпоясанных веревкой, словно это фильм про жизнь в позапрошлом веке.