Стена памяти (сборник) - Энтони Дорр
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Минуты три я на это дело смотрел, он все дергается, а вокруг никого. В результате я надел ботинки и вышел.
Журавль был большой – может быть, футов пять ростом. Он все время открывал и закрывал клюв, будто что-то жует, а я гляжу, верхняя половина клюва с нижней не сходится. Думаю, частично он был парализован, потому что ноги у него не двигались. Его напарник, хлопая крыльями, слетел с дерева, сел на высокий мусорный контейнер и на меня смотрит.
Вы, может быть, подумаете, что я спятил, но я этого журавля поднял. Он оказался тяжелее, чем вроде бы положено птице, – где-то фунтов двадцать. Я боялся, что он будет биться, но он просто обмяк в моих руках и только смотрел на меня. Пахло от него, как пахнет тут от мешков с рисом-сырцом или как от слизняков и улиток. Я перенес его через дорогу, мимо первого поста к Ану, который как раз заканчивал дежурство на вышке «Дельта». «Ан, – говорю, – что с этим можно сделать?» Но он только глянул на птицу, потом на меня и даже прикасаться к ней не стал. Пока мы с ним там стояли, журавль умер – его глаза перестали двигаться, и я почувствовал, что в нем вроде как чего-то не стало. Минуту Ан на меня смотрел, потом открыл ворота, и, толком не соображая, что делаю, я понес птицу за проволочные заграждения прямо туда – в ДМЗ.
Остановился я где-то, наверное, ярдах в трехстах, в рощице низкорослого дубняка. В тех местах на таком расстоянии от наших позиций полно мин, так что дальше у меня просто ноги не шли. А пройди я еще чуть-чуть, так там уже настоящий лес, безмолвный и темный.
Земля была промерзшая, но, когда хочешь вырыть яму, думаю, ты ее всегда выроешь. Положил я в нее журавля, нагреб ногами на него земли и закидал всяким лесным мусором.
Такое считается самоволкой – самовольным оставлением части или места службы, это я знаю. Я так боялся мин, что, похоронив птицу, просто замер и больше не мог шагу ступить. Было холодно. Стоял, смотрел в непроницаемую физиономию леса на севере.
Минут через двадцать за мной пришли наши корейцы. С собаками. Мне повезло еще, что стрелять не стали. Поорали на меня, пощелкали затворами, записки на листах бумаги писали, мне показывали. Не знаю, что теперь будет: говорят, под трибунал отдадут, но доктор советует близко к сердцу всякую чепуху не принимать. Сейчас пишу, а матюгальники опять включились – орут очень громко, да с этаким еще металлическим призвуком. Скучаю по Айдахо. Скучаю по маме.
Что ж, набираю единственный известный мне телефонный номер лагеря «Ред-клауд» в Ыйджонбу́{78}, дежурный сержант велит ждать, потом возвращается и говорит, чтобы я перезвонил на следующей неделе. Я сижу, смотрю на нашу реденькую краденую елочку в углу; она уже начинает осыпаться. Беру одну из папиных книжек-раскрасок, специальную рождественскую, и вырезаю оттуда картинки, которые он уже закончил. Синий олень, оранжевый Иосиф, зеленый младенец Христос; все тщательно раскрашено. Клейкой лентой присобачиваю к веткам: пастухов туда, Марию сюда. Иисуса наверх.
На следующий вечер получаю опять письмо:
Папа! А ты помнишь, как дедушка работал в лесопитомнике? У озера Бордман?{79} Где все эти тюльпанные деревья. Мне вдруг вспомнилось, как мы там ездили с ним по служебным дорожкам на квадроцикле. Сколько мне тогда было – семь? Дед ехал быстро, и мимо с обеих сторон акр за акром проносились посадки этих самых деревьев, а глянешь вдоль их ряда, и на долю секунды взгляд проникает чуть не на милю, до самого забора фермы, и там какой-то просвет, что ли, а за ним, вдали, вроде как отдельная рощица, как нарисованная, и она на краткий миг показывалась всякий раз, в конце каждого ряда, – там длинные такие были ряды белых стволов, и всякий раз в конце этот просвет, примерно как в книжке, где, если быстро пролистывать страницы, будет казаться, что нарисованная лошадь бежит.
Мне в вены на руках ставят капельницы. Понос ужасный; я прямо чувствую, как из меня все вытекает. Врач говорит, это лямблии. При особенно тяжелых приступах начинает рябить в глазах, почему я и вспомнил про тот лесопитомник, как мы с дедом неслись мимо посадок и в конце каждого ряда без конца возникал тот просвет.
А трибунала никакого не будет. Даже и близко ничего подобного. Ходят слухи, что меня пошлют домой. С Аном тоже все будет в порядке: его сержант любит птиц.
И вот уже день зимнего равноденствия, он будет завтра, а вечером, едва стемнело, звонит телефон, на проводе сын. И я сразу чувствую, как на глаза наворачиваются слезы.
– Жди послезавтра, – говорит он, и сразу я воображаю рождественское утро и его мать, как она, бывало, сиживала на ступеньках, сверху глядя на елку: ждала, когда мы проснемся и ринемся за подарками.
– Да, насчет мамы… – говорю я, но он уже повесил трубку.
Поднявшись на второй этаж, я беру обувную коробку с письмами и накрепко перевязываю ленточкой. Надеваю на отца пальто и перчатки, мы вместе выходим из дому и поднимаемся на седловину.
Тихо падает снег, его как раз столько, чтобы от него исходило что-то вроде света. Отец поднимается без передышек, ноги ставит в мои следы.
В жилом комплексе «Биг-Вуд» мы подходим к их крыльцу. Послушав немного – все тихо, – оставляем коробку у двери.
Поворачиваем обратно, лезем опять на седловину, оттуда на вершину горы; пар от дыхания туманом стоит перед глазами. Отсюда нам видно, как светится огоньками Кетчум{80}, а дальше темное пространство, где поля для гольфа, рождественская иллюминация снегозащитных изгородей дороги и фары ратраков{81}, что ползают по лыжным трассам, сгребая и утаптывая снег. Да, вот они – городские огни, мерцающие в долине, вот маленькая крыша нашего дома среди других заснеженных крыш, а за ними все великолепие гор штата Айдахо. Сейчас где-то над всем этим высоко в небе летит через океан наш сын, возвращается домой.
Деревня 113
Плотина
Староста деревни стоит под зонтиком, за ним здание правления, с крыши капает. Небо как завеса из серебряных нитей.
– Что верно, то верно, – говорит он. – Мы намечены к затоплению. За собственность выдадут компенсации. Переезд оплатят. У нас в запасе одиннадцать месяцев.
Под ним, на нижней ступеньке крыльца, обхватив колени, сидят его дочери. Мужчины в дождевиках тихо гомонят, переминаются. Перекликаясь друг с дружкой, мимо пролетают штук десять чаек.
На строительных планах переплетение контурных линий, и деревня среди них не больше пылинки, обведенной красным кружком, означающим затопление. Единственным ее названием служит номер.
Один-один-три, один-тринадцать, один плюс один плюс три это пять. Прорицательница в своей лачуге садится на корточки и бросает зернышки на доску с цифрами.
– Вижу себялюбие, – говорит она. – Жажду наживы. Чашу искупления. И конец света.
Дальние родственники из других приречных городков, уже переселенных, шлют письма, свидетельствуя о хорошей жизни. Настоящие школы, приличные больницы, центральное отопление, холодильники, аппаратура для караоке. В районах расселения есть все, чего в деревнях нет. Электричество, доступное двадцать четыре часа в сутки. Свежее мясо на каждом углу. Вы перепрыгнете через полстолетия, пишут они.
Староста деревни дарит жителям бочку с пивом; устраивают празднество. На пристани тарахтят генераторы, среди листвы деревьев горят огни, иногда какая-нибудь лампа лопается, деревенские радостно хохочут, глядя, как над ветками подымается дым.
Все стены дома правления комиссия по плотине увешивает фотографиями того места, куда будут переселять: вот две девчушки катаются на карусели, центробежная сила растопырила им косички; вот манекенщицы в военной форме – улыбаются, развалясь в кожаных креслах. Обуздав реку, гласит подпись, мы накормим народ. Чего ждать? Крестьяне, возвращаясь с рынка, останавливаются, поудобней пристраивают на спину пустые корзины и остолбенело смотрят.
Вопросы
Кто там грозит прохожему тростью? Да это же Учитель Ке! Его одежда – рвань, его дом – сарай. На своем веку он видел две войны, чистку во время культурной революции и Зиму, Когда Ели Траву. По сравнению даже со старейшими жителями деревни Учитель Ке стар – ни семьи, ни зубов. Читает на трех языках; говорят, он прошел огонь, воду и медные трубы.
– Выгрузят кузов почвы в пустыне и назовут это землей? Отнимут у нас нашу реку, а взамен дадут билеты на автобус?
Заводчица семян, их хранительница, ходит, повесив голову. Думает о своем огороде, о крупных кочанах капусты, о тыквах и кабачках. Думает о семенах в ее лавке: семенах перца, кремовых и белых; семенах лука-куррата, черных, как обсидиан. Семенах в банках, семенах в горшочках, семенах, которые нежнее снежных хлопьев.