Эоловы арфы - Владимир Бушин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
- Конечно, Фридрих, вы стали совсем другим человеком, - сказал Ханчке, когда собеседник снова сел рядом, - не таким, как все ожидали.
- Гораздо хуже? - усмехнулся Энгельс.
- Вы помните день своей конфирмации? - не отвечая на вопрос, спросил Ханчке.
- Помню. Это было в марте тридцать седьмого.
- Да, в марте. Но я спрашиваю не о дате. Помните ли вы свое душевное состояние в тот день?
- Кажется, я очень волновался тогда...
- Кажется! - Ханчке укорно повысил голос, и темные углы зала так же укорно повторили: "Кажется!.. Кажется!.. Кажется!.." - Получая благословение, вы были столь взволнованны, что это не только поразило, но даже напугало ваших родителей. Вот как глубоко вы переживали таинство своего приобщения к церкви.
- Было такое, было, - стараясь не обидеть учителя, неопределенно проговорил Энгельс.
- А помните ли вы, что писали религиозные стихи? - проникновенно и сожалеюще спросил старик.
Фридрих помнил. Одно из этих стихотворений почему-то так прочно застряло в голове, что он его мог бы сейчас даже прочитать наизусть.
Господи Иисусе Христе, сыне Божий,
О, снизойди со своих высот!
И спаси мою душу!
О, приди в своей благодати,
В блеске своего отеческого величия,
Дай мне склониться пред Тобой!
Полна любви и величия, без ущерба та радость,
С какой мы восхваляем нашего спасителя!
- Да, я помню и это, - сказал Энгельс. - А вас, доктор Ханчке, видимо, очень занимает, как из мальчика, сочинявшего псалмы, возносившего смиренную хвалу богу, вырос редактор "Новой Рейнской газеты", рупора бунтовщиков.
- Занимает? О, тут дело гораздо серьезнее! Если с людьми происходят такие метаморфозы...
- Но разве за всю свою жизнь вы не встречались с тем, что люди меняются, и порой очень глубоко и резко?
Энгельс опять поднялся, он решил незаметно для собеседника измерить в шагах ширину зала: завтра это может пригодиться.
- Разумеется, я много раз наблюдал перемены в людях. - Ханчке тоже встал. - Я видел, как добряк превращается в мизантропа, жизнелюб - в нытика, мот - в скрягу, развратник - в моралиста... Я видел много. Но такую разительную перемену, как та, что произошла с вами, с отроком, преисполненным религиозных чувств, с сыном одного из самых богатых людей Рейнской Пруссии, я встретил впервые.
Энгельс, мягко увлекая за собой под руку Ханчке, сделал шаг вперед, и они пошли вдоль последнего ряда скамеек. Дошли до стены, повернули. Пошли к другой стене. Один говорил, другой слушал и при этом считал шаги: четыре, пять, шесть...
- Если происходят такие метаморфозы, то не значит ли это, что и мы, воспитатели, и все общество совершенно бессильны, что мы целиком во власти произвола и хаоса, во власти рока. Вот что я должен понять, хотя бы на старости лет.
- Вы говорите "во власти рока"? - Энгельс замер на месте. Ханчке подумал, что это от охватившего волнения, а на самом деле его собеседник остановился, чтобы не сбиться со счета. - Наполеон частенько повторял: "Политика - вот современный рок", и он был на пути к истине.
- Политика? - переспросил учитель. - По-вашему, именно она меняет людей?
- Политика, конечно, играет тут огромную роль. Но все-таки вопрос гораздо сложнее. Я же сказал, что Наполеон был лишь на пути к истине, но не обладал ею.
Они снова зашагали. В этой неожиданной ночной беседе Энгельсу не хотелось углубляться в затронутый вопрос. Молча они дошли до другой стены. Получалось, что ширина зала двадцать восемь шагов. Нетрудно запомнить: сколько лет, столько и шагов.
- Правда, я должен признать, - сказал Ханчке, - что есть один человек, которому еще очень давно вы внушали беспокойство, и он боялся за ваше будущее.
- Отец? - Энгельс мягким нажимом на локоть повернул собеседника, и теперь они зашагали по проходу вдоль зала.
- Да, отец. Когда вы учились в гимназии и жили у меня, мы нередко обменивались с вашим отцом письмами. Помню, как огорчил его недостаток вашего усердия по каким-то предметам. Он тогда писал о вашей беззаботности, о том, что у вас развивается беспокоящая его рассеянность и бесхарактерность. И тут же он признавал, что даже из страха перед наказанием вы не захотите научиться слепому повиновению. Он любил и, конечно, любит вас, он видел вашу одаренность и своеобразие, но он искренне признавался, что ему часто бывает страшно за своего превосходного мальчика. И он молил бога о спасении вашей души.
Длина зала составила шестьдесят семь шагов. "Шестьдесят семь, шестьдесят семь", - твердил Энгельс, запоминая цифру. То, что Ханчке поведал сейчас о письмах отца, напомнило ему, как Маркс недавно показывал старые письма своего отца. Достав из стола пачку аккуратно перевязанных листков, он сказал:
- Посмотри, что писал мне отец, когда я учился в Берлинском университете.
Маркс развязал пачку, нашел нужные письма и подал их. Фридрих быстро пробежал взглядом по страницам: "Я хочу и должен тебе сказать, что ты доставил своим родителям много огорчений и мало или вовсе не доставил им радости", "с пренебрежением всех приличий и даже всякого внимания к отцу...", "Разве это мужской характер?..".
Отец Маркса - он умер лет десять тому назад - был на четырнадцать лет старше отца Энгельса: первый занимался адвокатурой, имел чин советника юстиции, второй - заводчик и купец; очень различны, даже контрастны они и по характеру, по взглядам, по отношению к жизни. Но вот, оказывается, как они близки и похожи в тревогах о своих сыновьях, в укорах им, в сомнениях и страхе за их будущее.
- Помнится, доктор Ханчке, - сказал Фридрих, вновь усаживаясь с учителем на старое место, - вы тоже очень часто повторяли: "Молодежь становится все хуже". Это было у вас как поговорка, как присловье.
- Оставим мои поговорки, Фридрих. - Ханчке положил руку на плечо собеседника. - Лучше расскажите, как вы решились выступить со своими "Письмами из Вупперталя".
- Вы догадались, что их автор - я?
- Для меня это не составило труда. Я сразу узнал вашу наблюдательность, ваш слог. Но многие в городе до сих пор считают ваши "Письма" сочинением самого Карла Гуцкова.
- Это было так давно! - Энгельс махнул в темноту рукой. - Но все-таки интересно, что вы думаете об этих "Письмах"?
- Мне больше всего запомнилось то, что вы писали о культурной жизни наших горожан и о положении дел в гимназии. Если не ошибаюсь, - Ханчке незаметно снял руку с плеча Фридриха, - вы утверждали, будто в Бармене и Эльберфельде достаточно уметь играть в вист и на бильярде, немного рассуждать о политике и сказать удачный комплимент, чтобы прослыть образованным человеком. Вы говорили, что под настоящей литературой жители обоих городов разумеют лишь сочинения Поля де Кока, Марриэта, Нестроя и им подобных. Думаю, мой друг, что вы тут были не правы. Это, так сказать, плод юношеской экзальтации.
- Я имел в виду, конечно, не всех жителей, - сказал Энгельс, - а, главным образом, купечество.
- Но с другой стороны, - продолжал учитель, - вы были глубоко правы, называя членов попечительского совета нашей гимназии людьми, умеющими очень точно занести любой доход в соответствующую графу своих гроссбухов, но не имеющими никакого понятия о греческом, латыни или математике. Совершенно справедливо вы писали и о том, что выбор учителей у членов нашего попечительского совета проводится по принципу - лучше совершенно бездарный реформат, чем самый дельный лютеранин.
- Я писал и о многом другом, - негромко проговорил Энгельс.
- Да, и о многом другом, - как эхо отозвался доктор Ханчке.
Они помолчали. Фридрих подумал было, не пора ли уже прощаться, как вдруг старый учитель в очевидном волнении встал, прошелся туда и обратно несколько шагов, остановился против Энгельса и, обводя рукой зал, воскликнул:
- Фридрих!..
"Ридрих!.. идрих!.. идрих!" - тотчас откликнулась темнота.
- Вы помните, как здесь, в этом зале, на гимназическом празднике в сентябре тридцать седьмого года вы читали свое стихотворение, написанное на древнегреческом?
- Помню, - ответил Энгельс, удивленный внезапным волнением учителя. Оно называлось "Поединок Этеокла и Полюшка".
- Да! - с непонятной решимостью сказал Ханчке и, отступив на три шага, почти слившись с темнотой, вдруг начал декламировать - торжественно, внятно, с видимой любовью к каждому произносимому слову:
Бросились тут друг на друга, подобно львам кровожадным,
Братья родные, отца одного родимые дети,
Тут опустилась и ночь, золотой развязавши свой пояс,
Меч свой направив тяжелой рукой, один поразил им
Брата - и черная кровь полилась мгновенно из раны.
- Доктор Ханчке! - изумленно воскликнул Фридрих. - Это мои вирши? И вы помните их наизусть? До сих пор?
Старик ничего не ответил, лишь сделал паузу, перевел дыхание и закончил:
Но когда острый меч вонзился в грудь Этеокла,
Меч его, панцирь пронзив, поразил царя Полиника.
Оба упали на землю, и мгла им очи застлала.
Братья лежали, друг друга сразив длиннолезвенной медью.
Так Эдипа, царя беспорочного, род пресечен был.