Школа насилия - Норберт Ниман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ну? Это все, что я выжимаю из себя, если уж вдруг приходится перекинуться словом.
Ну? Отвечает она, там, на лестнице, где мы случайно сталкиваемся, выскочив из-за угла с разных сторон. И мы застываем на месте, смотрим друг на друга и не знаем, что дальше. Надя смущенно проводит рукой по голове. Как быстро они отрастают, твои волосы, с ума сойти, говорю я. Хм, отвечает она и говорит, ей нужно бежать в химический кабинет.
Но и в других местах, например во дворе во время перемен, ее почти не слышно и не видно. Она обычно держится особняком, в зоне для курения, поблизости от газона с бетонным поребриком. Хоть и не слишком далеко от прочих, но все-таки особняком. Насколько я могу видеть в редкие дни моего дежурства и во время прогулок между орущими школьниками, а эти прогулки я совершаю все чаще. Я ведь тоже с трудом выношу общество коллег. Разумеется, кто-нибудь непременно ко мне присоединяется. Герта со стаканом школьного молока, которое она потягивает через соломинку. Или Ральф Отт, его вообще не встретишь в учительской. Даже этот занудный Лоренц с его напыщенной болтовней о чем-то, что он называет поп-литературой. Или стайка возбужденных шестиклассников, в этом году я их классный руководитель. К Наде тоже время от времени кто-нибудь подходит. Карин, Амелия, Марлон. Дэни, само собой, между прочим, он теперь довольно редко сидит у бетонного бордюра, но зато беспрерывно ходит там туда-сюда. Даже его неизменная улыбка, похоже, ему изменяет. Как бы то ни было, через несколько минут они ретируются. То ли сами отходят, то ли она их отсылает, откуда мне знать. Надя все равно каждый раз, выкурив сигарету, удаляется в здание. А Кевин, молчаливый Кевин Майер со скейтбордом, помнишь? Его бритая голова больше не мелькает во дворе. Может, они с Надей встречаются где-то в школе, например около вешалок в гардеробе, где всегда охотно прятались любовные парочки. Может, причина в этом.
Однажды Надя вдруг разражается криком. Было это всего неделю назад, с ума сойти, как медленно, а потом иногда опять ужасно быстро летит время, в один из этих последних по-настоящему теплых дней года, когда везде так много голой кожи. Она кричала, чтобы они отвалили, чтобы оставили ее наконец в покое. Черт побери, почти вся компашка собралась вокруг нее, сначала они наперебой убеждали ее в чем-то, а потом, получив от ворот поворот, словно растворились в синем жарком воздухе. Издалека это выглядело почти нереальным, такая умница и совсем не владеет собой, сжав кулаки, наблюдает за отступлением своей свиты. И тут же сама бежит в школу через весь двор, босиком, по своему обыкновению, сандалии болтаются на согнутом пальце руки. Конечно, в такой жаркий день на ней ее бежевое платье «спагетти» на тесемках. Не смотрит ни направо, ни налево, пытается подавить плач.
Так мне по крайней мере кажется, когда она стремительно проносится мимо. Лицо искажено, брови сведены, глаза сощурены, так оно и выглядит, если кто-то пытается сдержать слезы. А мне теперь только и остается, что испугаться за нее и броситься следом, искать, немедленно.
Сам не знаю, что я при этом думал, во всяком случае я нашел ее с ходу. Действительно в гардеробе, в этом всегда сумрачном, душном сарае на втором этаже, где действительно обжималось несколько парочек. Никакого Кевина нет и в помине. Значит, Надя без спутника. Она прячет лицо в ладонях. Я молча подсаживаюсь к ней.
Как бы я реагировал, застань я Надю с Кевином, это ты хочешь знать? Боже правый, да что мне за дело, что мне за дело до Кевина и его отношений с Надей. Она одна, и я рад, что это так. Рядом с ней, страницами вниз, лежит толстая книжка карманного формата с загнутыми углами и наполовину оборванной серебряной обложкой, я поднимаю ее, Достоевский, «Преступление и наказание». «Не хочу, чтобы вы принимали меня за какое-то пугало, тем паче что имею к вам искреннюю склонность, верите вы мне или нет», — читаю я. И кладу книгу обратно. Надя выпрямляется. Ее глаза и в самом деле полны слез, щеки распухли, а ей и это идет, какая хорошенькая, — сразу приходит непрошеная мысль, — подавлена, несчастна, и все равно такая милая.
Как у меня дела в школе, как мои занятия, спрашивает она наконец дрожащим голосом и улыбается. Все еще так же ужасно? Нет-нет, отвечаю я вполголоса, все в порядке. Только два младших класса, немного девятнадцатого века и средневековье в трех старших. Реставрация, крестовые походы, Бисмарк. Зато в данный момент кое-кто из десятого класса проходит Бюхнера, а? Про нервы в черепе, ха-ха. Видишь, в этом году я изворачиваюсь как могу, чтобы свести нагрузку к минимуму. И это я говорю ей, то есть что поклялся избегать всего, что для меня слишком тяжело, буквально это я ей и говорю. И что мне это даже удается. И что, например, для драмкружка у меня вряд ли найдется время, это мне на пользу. Помогает немного снять напряжение, понимаешь, Надя, говорю я, в общем-то я совсем успокоился. Это не означает, что вы меня не интересуете, напротив. Но одно дело интересоваться, а другое — биться головой о стену, это безумно напрягает, со временем доводит до изнеможения. И утомляет, конечно, добавляю я, ясное дело, ведь это так бессмысленно.
И как раз на этом месте, признаю без всяких колебаний, Надя вдруг разражается, так сказать, безудержным потоком слез, на это в самом деле страшно смотреть. Сначала она сидит неподвижно. Руки безвольно повисают. А глаза, из которых теперь по щекам, губам, подбородку непрерывно двумя ручьями текут слезы, чтобы собраться во впадине между ключицами, прежде чем убежать под платье и просочиться между грудями, эти глаза все время широко открыты, устремлены в какую-то точку на мне. Это длится вечность, и я, конечно, становлюсь все беспомощней. Плохо дело. Она уже плачет навзрыд. Так душераздирающе, из такой глубины, буквально из таких кишок и печенок, что сразу снова начинает задыхаться, и все ее нежное тело — поверь, здесь это действительно подходящее слово, — трепещет. И я, черт, я тоже выдавливаю из себя еле слышно «Идем, Надя, полно, Надя», и вот, значит, я — а что мне остается? — делаю этот крохотный жест, пожалуй, даже намек, что мог бы чисто теоретически обнять ее, и больше ничего. И вот она уже лежит в моих объятиях, положив голову на грудь, почти усевшись мне на колени.
И я укачиваю ее, это бедное создание, сотрясаемое болью. Болью, которая успела стать настолько сильной, что разрушила все пороги торможения. Ибо Надины пальцы ощупывают теперь мое лицо, неловко двигаются по глазам, носу, рту, даже ушам, снова и снова. А я в это время, в известной мере инстинктивно, готов баюкать ее, лишь бы успокоить. В самом деле, она как малыш, который плачет среди ночи, когда ему снится страшный сон или болит живот. Настолько мало я понимаю, в чем, собственно, состоит эта боль. Что общего у нее со мной. Со мной, Боже правый! И пока я пытаюсь ее утешить, все более превращаясь в какую-то заботливую мамашу, она бормочет невнятные обрывки, бессвязную ерунду, что-то вроде: я виновата, непростительно, мне так жаль, и тому подобное. Пока не раздается гонг, извещающий о конце перемены.
«Ты справишься», — подбадриваю я ее, когда она встает. Мы смотрим друг на друга. Надя действительно берет себя в руки. Вытирает слезы со щек, с шеи, даже оборачивается ко мне с вымученной улыбкой, прежде чем уйти по направлению к классам.
С тех пор она больше не приходила в школу. Освобождена от занятий по состоянию здоровья, я узнавал.
А я терзаюсь вопросом: почему? Почему я делаю такие вещи. Она сидит, совершенно невменяемая, не важно по каким причинам, а я не нахожу ничего лучшего, чем приставать к ней со своими смешными проблемами. Обременять ее. Даже косвенно упрекать. Если уж говорить о каких-то невидимых стенах между нами, то в конце концов возвожу их я сам, в собственной голове. Мне бы надо принимать всю эту проклятую школу с ее сплошь банальными и сплошь загадочными учениками такими, как они есть. Ну и что, если я почти ничего в этом не понимаю? Как будто кто-то когда-то лучше понимал чужой мир! А тот, кто понял хоть фрагмент собственного мира, был бы абсолютным исключением. Кто скажет, почему я вожусь с этим непотребством? Почему просто не принять их и столь чуждую мне жизнь, которую они ведут? Почему, например, неожиданно найдя Надю в таком состоянии, не побеседовать с ней, соблюдая благожелательную, участливую, но непременную дистанцию? Как учитель, как человек, к которому она может обратиться? Который ее поддержит? А не оттолкнет, обрекая на новое, еще большее несчастье?
Чего, собственно, я хочу от Нади? От них всех? И вообще, хочу я от них чего-то?
По крайней мере я не хочу, чтобы Надя страдала из-за меня, уж этого никто не поставит мне в вину. А может, у меня очередная навязчивая идея? Почему из-за меня? Откуда я взял? Что это? Тщеславие? Сумасшествие? Паранойя? Она страдает. Точка. Из-за себя, из-за несчастной любви, мало ли из-за чего!
По крайней мере я хочу быть уверен, что она страдает не из-за меня. И поэтому несколько дней подряд пытался выяснить, как у нее дела, что с ней происходит. С ней и со всей компанией. Вот и все.