Енисейские очерки - Михаил Тарковский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И вот какая штука удивительная эти людские типы — будто пимы с одной колодки! Дальше образ по нарастающей пошел, еще один дед у меня знакомый появился — охотились рядом: с той же колодки, но уже совсем взрослый, настоящий, но те же брови сросшиеся, скулы, глаза мохнатые, отчего взгляд всегда озабоченный, тот же голос и манера та же, и самоуверенность, и что самое удивительное — так же ударения по своему, врастык со всеми лепил — зÁповедник. Откуда такая выкройка! Или уже дременится мне?
ПЕШКОМ ПО ЛЕСТНИЦЕ
1На вид он оказался старше, чем я представлял, чем знал по фотографиям и телевизионным передачам. И как-то крепче, шире, ниже. Лицо было сильно испещрено морщинами, но больше всего запомнился больной слезящийся глаз, в котором стояла влага и он от этого казался неподвижным. Весь облик его был сбитым, характерным, узнаваемым. И в лице еще сильнее сквозило что-то народное, знакомое, будто эти черты тысячи раз встречались в лицах случайных попутчиков в самых дальних поездах и на затрапезных вокзалах. Народной была и его речь, но если, когда-то давным-давно по радио ее грубоватая эпичность казалось нарочитой, то теперь, когда я сам прожил столько лет за Уралом, она казалась настолько близкой и понятной, словно в ней была зашифрована вся моя сибирская жизнь. Тембр голоса, то, как по-красноярски произносит он слова, — все это напоминало речь капитанов с пароходов, тепловозных машинистов, охотников, трактористов, а облик этих людей мешался с его собственным обликом и обликов его героев и отливался одно единое крепкое ощущение. Одет был Виктор Петрович в брюки и какую-то, кажется, зеленую кофту, отчего имел особенно домашний вид.
Встретились мы с Виктором Петровичем на Астафьевских Чтениях в Овсянке, куда я приехал прямо из Бахты. Добирался сначала на теплоходе, ползущем по осеннему дождивому Енисею, а в Енисейске ночевал в холодющей гостинице под тремя одеялами, потом трясся целый день на автобусе в Красноярск, потом на электричке до Овсянки. В буквальном смысле с корабля я попал на бал. С дороги знаменитая овсянковская библиотека показалась прекрасным замком. Сама Овсянка по Астафьевским рассказам о детстве представлялась тихой деревней притаившейся меж тайгой и рекой, а теперь выглядела размашисто и разномастно застроенным поселком, прилепившимся к трассе.
На втором этаже замка-библиотеки в специальной гостевой зале уже заседал Виктор Петрович с небольшой компанией. Меня проводили, представили, усадили за стол, Астафьев велел налить чуть не стакан водки (как охотнику), весело объяснив окружающим: "Он тут охотничат у нас". Мне голодному с дороги и водка и закуски были лучшей наградой.
На Чтениях Астафьев был вечно окружен толпой, и к нему было не пробиться. Помню, сказал он, что "если честно — на Чтениях мы мировых проблем с вами не решим, но главное, что вы все можете друг с другом попить водки и пообщаться". Так оно и вышло. Сам Петрович, как его звали в Красноярском окружении, особо не пил, уже здоровье не позволяло и главным было просто продержаться на встречах. Еще запомнилось, что при общем (несмотря на неважное здоровье) веселом и балагурском настрое Астафьева, когда надо было сказать что-то отвественное с трибуны залу, он говорил точнейшими и краткими словами. Предложил послать телеграмму от всех участников встреч в Овсянке Василю Быкову, находящемуся на чужбине — так "мы его маленько поддержим".
2Потом в начале зимы с красноярской журналисткой Натальей Сангаждиевой мы посещали Виктора Петровича в Академгородке. Поразила квартира (сделанная из объединенных двух) в пятиэтажке без лифта. Я представил, как Виктор Петрович поднимается пешком по этой лестнице к себе наверх, и еще представил расселенных по шикарным писательским домам и дачам маститых столичных литераторов, и вскипело раздражение, обида, "Жиреете, гады, по дачам, да пен-клубам… На лифтах ездите, а он пешочком, а вы его и мизинца не стоите, ни по-человечьи, ни в литературе".
— Проходите, ребята, — отворил дверь Виктор Петрович, — а это чо за поклажа? Неси ее тоже, — сказал он про авоську с рукописью книги, которую я поставил было в прихожей.
В гостиной стоял огромный светлого полированного дерева стол для гостей, и рядом рабочий стол — тоже большой, с каким-то зеленым сукном, все чуть старомодное, с размахом сделанное и какое-то классически-писательское. Именно так я представлял в детстве писательские апартаменты.
До этого я видел его только на людях, а тут в разговоре он поразил какой-то необыкновенно человеческой интонацией, понятными и близкими чувствами. Он рассказал про всякие официальные встречи, мероприятия, где его просят присутствовать, даже подарки дарят (по обязанности, а не от души) и как стыдно так вот сидеть, исполнять значительную роль. Он потер голову, под седой чуб подлезая ладонью, и морщась и краснея выдавил: "сты-ыдно…". И так верилось тому "сты-ыдно", казалось что неловко этому видавшему виды человеку не только за один случай, а за все, творящееся на Земле.
Потом подивился, как запросто кто-то говорит, мол, мы, писатели: "А я и сам-то себя писателем с трудом называю — неловко", и я подумал, что сам так же чувствую и думаю — до чего родная мысль!
Шел ноябрь и Виктор Петрович спросил, почему я не на охоте. Я ответил, что приболел, а он спросил-предложил:
— А нельзя как-нибудь потихонечку?
— А как потихонечку-то? Лежит бревно — его надо или поднять совсем или уж не трогать, или собаки хрен знает где соболя загнали — разве не побежишь?
— Да, конечно, нельзя потихонечку… — И потому, как он снова сморщился, было видно, что знает он все это прекрасно, что за секунду проиграл в голове и это бревно, и тайгу, и человека с уходящими силами, и снова поверилось и в его слова, и в интонацию какого-то последнего понимания жизни, ее сложности, невозможности одолеть нахрапом.
Потом спросил: " Как дальше жить собираешься? Все в Бахте?" И сказал, что надо перебираться ближе, в город — если литературой заниматься. Рассказал о своей жизни, как и где он жил: на Урале, потом в Вологде, а потом сюда вернулся, на Родину. Как дом этот купили. Еще речь зашла о том, как к Сибири прикипаешь, и он согласился, вот, говорит, люди пишут об этом, уехавшие в другие концы России. Я сказал, что когда Енисей начинаешь сравнивать с другими местами, они проигрывают, и Виктор Петрович согласился: Урал вроде похож на наши места, тоже вроде тайга, горы, вода, а не то — другое.
А я думал про Бахту, что когда уезжаешь, кажется будто предаешь что-то важное, и вдруг Виктор Петрович сказал, что когда зимой проезжает Овсянку по дороге в Дивногорск, видит свой дом и чувствует, как будто предал что-то.
Напоследок Петрович побалагурил. Рассказал, как был в окрестностях поселка Бор в Туруханском районе на Енисее, где у него живет игарский однокашник. Друзья его отвезли в Щеки — знаменитое и очень красивое место, оставили рыбачит, а сами отъехали. Стоит Петрович с удочкой, вдруг лодка, в ней мужичишко зачуханный. Глядит подозрительно, странно смотреть ему на эту удочку — место здесь осетровое, и непонятно, то ли правда с удочкой рыбачек, то ли нечисто дело, рыбнадзор замаскированный. Разговорились.
— Астафьев! Да ты чо! Да не может быть! Врешь! Скажи: "… буду!"
— … буду.
— Ну ладно тогда.
И мужичок достает из бардачка "Царь-Рыбу", рваную, замусоленную, мокрую:
— Подписывай!
А потом Виктор Петрович ехал на рыбнадзорском катере, и у капитана тоже была "Царь-Рыба" и он ее тоже подписал.
— Поэтому я могу сказать, что мою книгу читает весь речной народ — от самых отпетых браконьеров до рыбнадзорских начальников! — весело подытожил Виктор Петрович.
Рукопись книги Виктор Петрович оставил у себя, мол, может придумает что-нибудь и сказал Наталье:
— Ты здесь все ходы и выходы знаешь. Помоги ему, Наташа, а то так и будет всю жизнь с этой авоськой ходить.
3На Чтениях екатеринбургский художник Михаил Сажаев все крутил диктофон с записями знаменитого Петровичевого балагурства. Астафьев что-то лепил про Овсянку, как мимо нее весной несет по Енисею вякий хлам, "тарелки несет, холодильники, машины, бляха муха"… Говорил со своими интонациями, с непечатными добавками, и байка воспринималась тогда как просто хохма, а потом, когда вдумался — оказалось, что за смехом этим стоит и горечь, и боль о загаженном Енисее, природе, вообще всей нашей планете. Переживал он, говорил и писал о захоронении радиоактивных отходов под Енисеем, о испоганенной тайге, о том, что человек — самое вредное животное, пока все не изгадит, не срубит сук на котором сидит, не успокоится. Говорил всегда беспощадно, как есть, ширью своей не помещался ни в какие ни круги, ни партии, лепил напрополую, что думал, болея и переживая, но никогда не ненавидя.
* * *Вокруг Виктора Петровича вращалось огромное число людей. Были друзья, были лжедрузья, но каждый считал, что именно с ним у Астафьева самая особая и самая близкая дружба. Каждый хотел внимания, каждый чего-то требовал. Один парень вошел к Виктору Петровичу, когда тот смотрел футбол. Он решительно подошел, выключил телевизор и сказал: