Енисейские очерки - Михаил Тарковский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вокруг Виктора Петровича вращалось огромное число людей. Были друзья, были лжедрузья, но каждый считал, что именно с ним у Астафьева самая особая и самая близкая дружба. Каждый хотел внимания, каждый чего-то требовал. Один парень вошел к Виктору Петровичу, когда тот смотрел футбол. Он решительно подошел, выключил телевизор и сказал:
— Виктор Петрович! Немедленно садитесь работать! Россия ждет Вашего слова!
Помогал он бесчисленному количеству людей, постоянно читал какие-то рукописи, подчас графоманские, поддерживал начинающих.
4"Царь Рыбу" читал студентом как раз перед первой экспедицией на Енисей. У городских экспедиционников "Царь-рыба" была настольной книгой, чуть ли не Библией, как в свое время у геологов куваевская "Территория". Астафьеву писали письма, благодарили. Местные охотники из читающих тоже преклонялись, а мужики попроще критиковали, нагоняли скептицизм. "Хе-хе! "Я сел на куст шиповника" — посмотрел бы я на тебя!" Каждому хотелось выпятиться как таежнику, поучить писателя, но бок о бок с этими амбициями жила и великая гордость за своего земляка. Многие были твердо уверены, что Астафьев живет где-то рядом в Енисейском поселке. Помню зашел в компании охотников разговор о "Царь-Рыбе", и один мужик, который всегда все путал и перевирал, заорал:
— Астахов! Я знаю! Знаю! Он в Ярцеве живет!
Один мой друг все читал в журнале дурацкую повесть, про то, так мужики разводят в тайге в клетках соболей и летают туда тайком на оставшимся с войны самолете. Я сказал: "Пашка, ты че всякую ерунду читаешь? Взял бы "Царь-рыбу!" А Пашка ответил:
— Да ну! Там неправильно написано! Не было в Ярцеве никакого Командора — специально мужиков спрашивал!
Но главная претензия была про рыбалку на самоловах — поскольку все были самоловщики, природоохранный пафос рассказов не разделялся. Говорили, что перегнул палку, что не бывает столько снулых (подлежащих выкидыванию) стерлядок, если вовремя "смотреть" самолов, все хорошо будет. Задевало, что не воспевает автор браконьерскую жизнь, а судит ее. Но это все давно было, после выхода книги, а с той поры уже и мужики пообтрепались, и как-то привыкли, что Астафьев классик, и теперь в голову не придут никому такие разговоры. Наоборот всегда говорят, мол, Астафьева по телевизору видел, горько говорил, но хорошо.
Недавно зашел ко мне подвыпивший мой друг — начальник метеостанции, и рассказал, что в тайге в избушке долго думал о том, как "снять бы нам фильм по "Царь-рыбе" и как сыграл бы он тогда в этом фильме Акимку. "Ведь Акимка — это я!" — почти выкрикнул Валерка, и в глазах его блеснули слезы.
* * *Еще встречались с Виктором Петровичем на юбилее литературного музея. Играл Свиридова известнейший красноярский скрипач в сопровождении парня-гитариста. Когда Виктор Петрович вошел, скрипач сделал шаг вперед и, глядя на него, с силой и радостью заиграл Свиридова, а Виктор Петрович, обернувшись к присутствующим, торжествующе улыбнулся и громко сказал: " Музыка пошла!"
Потом в перерыве Виктор Петрович сразу давай говорить про мою "Ложку супа":
— Густо, крепко (написано, он имел ввиду), но пьют ведь у тебя всю дорогу, и если книжка вся из таких рассказов, то каково читателю, когда одна водка-то? У меня в Царь-Рыбе тоже пьют, но со смыслом.
— Но это же правда все чистейшая про моего соседа, что пьет он.
— Мало что в жизни правда, в книге своя правда должна быть.
— Но ведь Енисей его спасает в конце! — продолжал отстаивать я рассказ, а Виктор Петрович сказал, что если б не спасал, тогда совсем бы грустно было: — вот концовка все и спасает.
И добавил, что про тугуна можно было и поподробней, потому что не только городские, а и на Енисее-то не все "эту рыбку" знают. Рассказал как в Енисейске угощали, а тугун соленый был, несвежий, и не знали гости, какой он свежий, как "хрустит на зубах":
— Напиши про тугуна!
И это его "надо написать поподробней", "не все еще эту рыбку знают" обожгло чем-то старомодным, писательски-просветительским, каким-то таким замешанном на чувстве долга отношением к своему делу, чем-то таким, что уже давно не в ходу. И снова вспомнились "Затеси", работу над которыми он не прекращал всю жизнь, и слова про пьянку в моей повести — что надо о читателе подумать.
Потом Виктор Петрович показывал музей, с радостью, с гордостью — ведь могут у нас все сделать не хуже чем где-то там за границей. Рассказал о том, как дом ведь этот сначала хотели городские власти ему подарить, он: "Да вы чо?"
* * *Тем временем с подачи Виктора Петровича заварилось дело с книгой, для которой он вроде бы даже согласился написать предисловие — такой он был отзывчивый и ответственный человек. Рукопись я отдал в Управление Культуры, и уже зашел разговор о типографии, но потом хорошего того человека, который всем занимался, сместили с должности.
Потом стала готовиться книга в Москве, весной я рассказал о ней Астафьеву по телефону, он ответил что-то обнадеживающее, а потом заболел, и кроме беспокойства за его жизнь, (почему-то было твердая уверенность, что он выкарабкается), была мечта прислать ему книгу, где в конце последнего рассказа был отрывок про тугунов, и все вспоминалось его: "Это чо за поклажа?" и "будет всю жизнь с авоськой ходить". Осенью вышла книга, а Виктор Петрович умер, так и не прочитав про тугунов, мелкую и серебристую сиговую рыбешку, свеже пахнущую огурцом.
ЛИЦА ГЕННАДИЯ СОЛОВЬЕВА
О Гене Соловьеве и писано, и думано, а уж с самим Геннадием переговорено — сколько лет прожито!
Гена другой. Не пьющий, не бедовый, а наоборот крепкий и работящий. Он классический охотник-промысловик, мечтавший мальчишкой о тайге и охоте. Жил в южном Красноярье, то в Боготоле, то под Канском, любую возможность искал для охоты, а после армии уехал в Туруханский район, жил в разных местах, пока, в конце концов, не осел в Бахте, где был подходящий участок и школа для трех его сыновей, и где мы вместе работали охотниками.
Более работящих людей я не встречал. Пребывание в тайге было для него праздником, а охота — любимым делом, не мешавшим оставаться прекрасным плотником, столяром, жестянщиком, механиком, рыбаком, скотником, крестьянином и просто отличным товарищем. Мало того, что он все умел, он ощущал себя носителем этого уменья, и поэтому всегда охотно помогал советом, причем как бы с запасом, с избытком, и огорчаясь, если совет оказывался кому-то не по плечу. Был он всегда лучшим охотником района, гвардейцем промысла, не курил, почти не пил и не пьет.
Держал двух коров, рыбачил, добывал больше всех пушнины, вырастил трех сыновей, которых грозно называл" лоботрясами" и без конца переделывал печку в бане, добиваясь пара, никогда его не устраивающего. Он был вечно в работе, разрывался между хозяйством и тайгой, чувствовал хребтом каждый день уходящей жизни, и свое старение — он 1947 года — ощущающий как некую нелепость, потому что здоровье у него отменное, мозги на месте и только напитывают знания да ясности. Кажется наоборот жить да жить такому человеку Земле на пользу, а нет — и волосы и редеют, и седеют, от глаз морщинки все туже пучком стрелок собираются, глаза садятся, да кожа на висках все прозрачнеет — в белизну с синевой.
Гена ото всех отличается, он другой породы, другого замеса, как бывают батарейки с усиленной емкостью, или какие-нибудь спецмашины, все в нем наивысшей пробы, превосходной степени — даже занудство, и если большинство людей барахтается, как попало в жизни — как выходит, лишь бы выжить, — то тот еще и думать успевает.
Кроме рабочего, полезного есть в Геннадии некая художественная что ли добавка, без которой его представить немыслимо. Он пропитан промышленным охотницким, ушедшим, набранным из старых баек, историй, слышанных от разных дедов да товарищей. Например: два мужика еще давно решили промышлять в одном глухом углу тайги. Пришли, и почему-то остался один из них в избушке. Сидит он вечером, собаки под нарами. Слышит скрип-скрип, шаги по снегу. Собаки ноль внимания. Дверь открывается. Входит босой мужик в шинели. Говорит: "Уходи отсюда, из моей тайги. А то худо будет". Был сильный ветер ночью и конечно никаких следов наутро не оказалось. Потом явился напарник, история повторилась, пришлось убраться. Историй таких полно.
Еще есть в Гене старина кулацкая, крепко-хозяйственная, причем если охотницко-старинное у него вроде обложки — рассказов, словечек, то кулацкая — нутряная, в движениях, ухватках. В раздражении к безалаберности, разгильзяйству, в бережливости, даже скупердяйстве. Природа этого скупости не от жадности, а от жалости к затраченным силам, к выращенному, собранному и сохраненному хлебу, к добытому мясу, рыбе. От старинной купеческой тяги к копейке, сто раз описанной — да, есть кой-какой достаток в доме, но не думайте, что просто так это все, за этим труд стоит. И нечего добром разбрасываться — прокидаетесь. Аккуратность, бережливость и с инструментом, и с техникой. Этому дам рубанок, а тому нет. Никогда ничего на виду не валяется, чтоб не клянчили. Но зато, когда много чего-то вдруг, особенно дармового, кто-то, к примеру подшипники подарил двести пятые, почти сотню, тут наоборот — охота их раздать, чтобы не отсвечивали, в дело пошли, работали — уже жалко, что висят, бездельничают. А мотор какой-нибудь пылится в запасе, и пускай, еще придет ему время. На "буране" по деревне не поедет — пешком пойдет. Еще свои секреты бережет, чем-то делится, а чем-то нет: мол, вам скажи, дак вы всех соболей передавите. Это и игра, и правда.