Человек Космоса - Генри Олди
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Один сынок погибнет — он трех других сделает.
Не помню, у кого возникла грандиозная идея: жребием решить право первого копейного броска. Помню только общее восхищение. Приветственные клики, хлопанье в ладоши. Весьма пригодился мой шлем: в него бросили жребии — две бляхи, оторванные от моего же латного пояса, с наспех выцарапанными именами бойцов. Трясти шлем доверили хитроумному мужу Одиссею Лаэртиду — остальные герои, надо полагать, не справились бы. Стою. Трясу. Медь гремит о медь, жребии пляшут пьяными менадами. Век бы так стоял.
Право первого броска досталось троянскому петушку.
Поединщики в свою очередь не ударили лицом в грязь. Готовились долго, обстоятельно; со знанием дела. Перед Менелаем, сбегав наскоро в лагерь, вывалили целую груду: панцири, наручи, поножи, шлемы с гребнями и без… Младший Атрид битый час придирчиво копался в этом добре. Не потомок Пелопса, а портовый скупщик на разгрузке «пенного сбора». Хмурился, сопел. Примерял то одно, то другое; откладывал в сторону и снова начинал рыться.
…Вру я все. Ерничаю. Белобрысый муж Елены-беглянки сейчас куда больше походил на урожденного героя, чем его надменный братец. Взгляд, разворот плеч; губы в ниточку. На руках мышцы — змеями. Совсем другой человек!
…Человек?!
Напротив, менее чем в полустадии, вокруг Париса суетились земляки петушка. Советами небось умучили. Вон барсову шкуру приволокли: поверх доспеха накинуть. Красивая штука, с хвостом. Мне б такой хвост, я б ни на какую войну не ходил. Те, у кого чесались языки — и местные, и наши, — развлекались поношением противной стороны и превознесением своего поединщика. Поношение преобладало: вчистую. Я даже почерпнул для себя кое-что новое, вроде «приапоглавых едоков навоза» и «отродья сколопендры и осла».
Не помню уж, про кого это было сказано. Кажется, про меня.
Хорошо, что обернулся вовремя: пока слушал да запоминал, от троянцев к моему доспеху успел подобраться прыткий малый. Морда клятая-мятая, в прыщах, аж смотреть тошно. Зубки реденькие, растут вкривь и вкось. Чистый хорек: вцепился в чужое имущество, вот-вот стащит!
— Куда?! — кричу. — А ну, положи на место!
Он и ухом не повел. Давай оправдываться: дескать, ихнему Парису издалека очень глянулось. Решил примерить; вот его, смуглого, и послали.
— Перебьетесь вы с вашим Парисом, — говорю. — Свои доспехи иметь надо. И жен — своих. Самые шустрые, да?
— Ага, — отвечает. — Шустрые самые. У меня и копье есть: свое. Острое.
А сам, подлец, все на мой правый бок косится. Где печенка. Плюнул я в сердцах; послал хорька по-критски, тройным морским с борта на борт, и отвернулся. Только он не сразу ушел. Торчал рядом, бухтел, что его, значит, Соком зовут. Соком Гиппасидом, сыном укротителя коней. Чтоб, значит, я запомнил. И брат у него, значит, есть, тоже сын укротителя. И у брата — копье.
Острое.
Да запомнил я, говорю, запомнил. Вали отсюда.
Наконец герои облачились подобающим образом. Возгласили анафему[39] богам-покровителям. Перебрали по доброй дюжине копий: слишком короткое! Наконечник не бронзовый, а медный! Древко плохо остругано!.. Этак они и до вечера не начнут! Впереди ведь еще щиты, мечи! Только хотел что-нибудь вслух заметить… Сдуло с меня веселье. И злобу, что под весельем пряталась, как живое тело под чешуйчатой, змеиной кожей, сдуло. И по голому, по кровавому — ядом. На днях мне стукнет двадцать лет, в сущности, я — скучный человек, у меня есть жена и сын, храни нас Глубокоуважаемые, храни нас моя эфирная покровительница…
Страшная штука — ревность.
Огненная.
TPOAДA. Подножие Ватиейского холма, близ могильного кургана амазонки Мирины (Лирика[40])…Сова моя!
…Олива и крепость!
…Ты ли?! На окраине толпы, сгрудившейся вокруг смазливого дружка-Парисика; синеглазая, рядом с ликийцем в волчьем плаще, моим ровесником — малорослым, широкоплечим… Ах, он еще и прихрамывает! Может быть, он еще и сумасшедший в придачу?! Может быть, он — это я, только я пока ничего об этом не знаю?! Ты склонилась к ликийцу, сова моя, олива и крепость, ты шепчешь ему на ухо, улыбаясь светло и обольстительно, ты жжешь ему щеку своим дыханием, а ликиец судорожно кивает, дергая кадыком, и гордыня чертит у него на лице горящие письмена — видать, не каждый день являются…
Не каждый, брат.
И ко мне, веришь ли, — не каждый.
Ты ведь тоже лучник, я вижу. Знакомые руки, тетивой обласканы до шрамов. И лук за спиной: из рогов серны, с позолотой. Хороший лук, правильный, наверное, любимый волк-дедушка[41] подарил или сам сделал, нарочно для войны, прекрасной войны, чудесной войны, справедливой и замечательной войны, которая сейчас что-то шепчет в ухо лучнику из страны волков и дедушек… Только как же я все это вижу, враг мой, брат мой?! Пусть и не очень далеко, но — кадык, понимаешь, кожа от тетивы в рубцах… Или ревность меня в провидцы определила, в острозоркие Линкеи?! Олива и крепость, на меня, на рыжего посмотри!.. Молю тебя!.. Посмотрела.
Мельком, наскоро — и взгляд поскорее отвела.
Что ж ты так, синеглазая…
Обиделся, рыжий? Да, обиделся. Отвернулся с показным небрежением: эка невидаль! — крепость, сова и олива. Ерунда. Буду в другую сторону смотреть. Или вовсе — по сторонам. Глазеть буду, ворон ловить. Только взгляд мой, подлый, крючком цепляется, вместо ворон совсем иное ловит. Иные крылья, иные клювы.
Могучий бородач: космы бровей клочьями морской пены нависли над маленькими, пронзительными глазками. Статный воин: закован в черненый доспех, в руке копье, вьется конский хвост над глухим шлемом. Пышная красотка, на которой одежды: пена с бровей бородатого слетела — вот и вся одежда. Не в моем вкусе; по мне уж лучше такие, как… Ладно, проплыли.
Ну, Ангел, ты вообще не в счет — старый знакомый.
Неужто вся Дюжина собралась?! Кто среди троянцев затесался, кто среди наших. Бродят, хмурятся. Ах, что за сказка складывалась, добрая, со счастливым концом, и всех тот конец устраивал: ахейцев, троянцев… Одних Глубокоуважаемых в суматохе спросить забыли: хороша ли сказка?
Хорош ли конец?
— Ты — Одиссей.
Конец лирике.
* * *Не спросил — изрек. Приговором. На меня ему смотреть, ясное дело, зазорно: мимо щурится, поверх головы. Губы кривит с усталым презрением: надоело все презирать, а куда денешься? Скулы высокие, переносицы нет: прямой нос в одну линию со лбом. Кудри до плеч, плечи вразлет, осиная талия, узкие бедра — загляденье.
Кифара и лук, лавр и дельфин.
Верно говорят: красив, как Аполлон.
Стою я рядом: потный, жалкий. Раскоряка рыжая. День и ночь. Разные, а похожие… знать бы, в чем? Может, просто оба — лучники? Вряд ли. Ликиец, подлец, тоже лучник, а не похож ни капельки. Вот если меня слегка вытянуть, а его, лавра и дельфина, наоборот: малость приплюснуть… Нет, все равно. Не получится из нас близнецов.
— Радуйся, Сияющий. Ты разишь без промаха: да, я Одиссей.
Дернулись прекрасные губы. Сплюнули:
— Говорят, ты стрелок? Не из худших?
Похвалил дяденька мальца голопузого…
— Пред тобой ли хвастаться, сын Латоны?!
Ишь ты, понравилось!.. Кивнул. На всю оставшуюся жизнь одарил. Не будь я зол, не ревнуй синеглазую, от счастья сдох бы на месте.
— Хорошо, — еще один скупой кивок: уже себе, не мне. — Лук у тебя надежный?
— Не жалуюсь. И троянцы до сих пор не жаловались.
Хотели губы у него по новой дернуться — расхотели. Сотворили некое подобие улыбки:
— Ну тогда приготовь его. Париса видишь?
— Вижу, Открывающий Двери.
— Если троянец начнет брать верх, убей его. Надеюсь, ты не промахнешься?
— Не промахнусь, Блистатель, — забыв дослушать, он поворачивается, чтобы уйти.
И тогда я по-человечески, в спину ему:
— Потому что я не буду стрелять.
— Ты осмеливаешься противоречить мне?
Вот теперь, кифара и лук, лавр и дельфин, мы с тобой куда как похожи. И приплюснуть не надо, и вытягивать ни к чему.
— Противоречу? Я?! Ничуть. Я просто не верю своим ушам. Разве может ясный Феб призывать к подлости?! — Нет, не может. Значит, я просто ослышался. Значит, просто испачкал земной грязью сказанное богом. Если я не прав, убей меня, Стрелок.
Слова слетали с моих губ — потрескавшихся, сухих — хлопьями серого пепла.
— Семья клялась не посягать на твою жалкую жизнь. Я был против, но отец упрям: если что-то вобьет в голову… Жаль. Да, Семья клялась…
Он снова глядит мимо. Вдаль. Туда, где у нор плещут черные воды Стикса, а у лица проплывают облака. Где сидит на престоле упрямый отец-самодур, которого давно пора бы образумить, да жаль: не выстоять золотой стреле против громового перуна.