Берлинское кольцо - Эдуард Арбенов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Фрау Хенкель!
Она промолчала. Сделала вид, будто не слышит или не считает названное имя своим. Рука ее потянулась к карману куртки, чтобы достать ключ от зажигания или еще что-нибудь, связанное с огнем, но офицер предотвратил это движение.
— Спокойно!
Тогда она оглянулась и посмотрела более чем удивленно на офицеров — и на того, который ее остановил, и на его двух спутников, вышедших из зарослей молодого ельника.
— Что это значит, господа. Или женщине в вашем коммунистическом секторе уже нельзя сойти с машины?
Она была уже не молода, эта дама, далеко не молода. Правда, труд, который, видимо, расходовался расточительно на борьбу за молодость, многое сберег от нападений времени, и женщина оставалась красивой и достаточно гармоничной. Во всяком случае, бежевая куртка из какого-то сверхнового эластичного материала, напоминавшего замшу, сшитая на спортивный манер и перехваченная широким ремешком со скромной, почти солдатской, пряжкой, подчеркивала стройность и гибкость ее тела. Чуть полноватые ноги, сдавленные короткой юбкой, стояли твердо, но пружинисто и казались способными на легкие и быстрые движения. И эти движения действительно оказались легкими и пружинистыми, когда задержанная пошла в лес по невысокой, но путано-густой траве, не выбирая дороги.
— Вам придется вернуться к тому месту, где вы провели последние несколько минут! — сказал ей офицер.
Зачем? Она не спросила. Пожала плечами, кажется даже усмехнулась, как человек, который видит заблуждение других, и оно представляется ему комичным. Да, комичным. Ее понуждают — это возмутительно. Но приходится повиноваться. Что ж, грубая сила — единственное, чем располагают эти мужланы из контрразведки. Понуждать — их принцип, на большее они не способны. И она, запустив руки в карманы своей куртки, рисуя полное безразличие и пренебрежение, мило зашагала на своих полноватых ногах. Мило и кокетливо.
— Что вы здесь делали, фрау Хенкель?
Здесь — значит у этих сосен и дубов. На этой крошечной полянке со странной выбоиной, глядевшей черно-синим пятном на фосфорически светящейся зелени. Светящейся в последних лучах, плоско падающих на лес, на декоративно ровную, словно стриженую, мытую и расчесанную траву.
— Почему Хенкель?
Она не только улыбалась и не просто улыбалась. Дерзко, чуть смежив веки с синими, еще длинными ресницами, приятно обрамляющими серые миндалевидные глаза, она смотрела на офицеров. На этих самоуверенных простачков, этих крестьянских или рабочих парней, изображающих из себя детективов.
— Почему Хенкель? — повторила она жестко, но все с той же улыбкой.
Офицер ужасно серьезен. Он волнуется, и губы его приметно для постороннего глаза вздрагивают. Должно быть, он первый раз проводит операцию. Ему хочется сбить эту нагловатую даму с ее независимой позиции.
— Можно точнее: Рут Хенкель, бывший диктор французскою вещания «Рундфунка», жена бывшего президента Туркестанского национального комитета…
— Боже, какая осведомленность! Бывший, бывшая… Между прочим, моя фамилия Найгоф. Вы могли бы предложить мне сигарету, господа? Моя пачка в машине.
Они трое заторопились а вынули сигареты. Да, неотесанные глупые парни. Но увы, она в их руках и с этим приходится считаться. Надо закурить, если игра начата, взять сигарету. Не у первого, который ужасно серьезен и от волнения жует губы, — у второго, самого спокойного и, главное, самого миловидного. Он так внимательно смотрит на ее лицо и, кажется, на ноги…
Сигарета раскуривается долго, от его же зажигалки. Глаза ее видят совсем рядом нежные ладони, высвеченные красноватым пламенем, тонкие пальцы — музыканта или художника. Так ей кажется. Вероятно, он из интеллигентов. Нет, не по профессии. По происхождению, возможно. Потом она бросает короткий, все еще насмешливый взгляд на лицо его и затягивается ароматным дымком.
— Так моя фамилия Найгоф… фон Найгоф! И я иностранка… Вам это о чем-нибудь говорит, господа?
— Из какого сектора? — спрашивает почему-то не первый, а третий — какая-то бесцветная личность в сером плаще. Второй, этот с интеллигентными руками, молчит. Жаль, лучше бы говорил он.
— Западный сектор — тоже заграница, — перестает улыбаться обладательница бежевой куртки и почему-то вздыхает, с сожалением. — Я не из Берлина, хотя и очень люблю Берлин, даже этот… коммунистический…
Они ждут, когда она скажет главное, когда ответит на вопрос. А фрау Найгоф не отвечает. Прислонившись спиной к сосне, курит и задумчиво смотрит на лес, который отдает последние краски дня, гасит свет в глубине зарослей.
— Что я здесь делала… — ни себя, ни офицеров не спрашивая, а так просто размышляя, произнесла Найгоф. — А тактично ли задавать женщине подобный вопрос?
Они молча жуют губы — все трое, и это опять выглядит комично. До чего же просты и наивны эти парни, изображающие из себя детективов.
— Но вопрос задан, — глядя теперь уже не в лес, а на кончик сигареты, где теплится скромный огонек, продолжает Найгоф. — Если я скажу, что любовалась этими соснами, вы не поверите. Хотя человек иногда может разрешить себе такое удовольствие — любоваться природой. В вашем социалистическом обществе, конечно, не принято рассматривать сосны, озаренные заходящим солнцем. Вы не любуетесь природой, вы ее переделываете. Так, кажется?..
Молчат контрразведчики. Тот, что с руками художника или музыканта, чувствует себя неловко. Так она определяет. Опустил глаза и тычет ими в траву, будто там можно укрыться от язвительных намеков и просто издевательских острот баронессы — ведь она баронесса, так надо понимать приставку «фон». Бедный мальчик!
— Так что вы здесь делали, фрау Хенкель? — перестает жевать свои вздрагивающие губы первый.
Второй — бесцветная личность в сером плаще — перекидывает мостик между этим назойливым и грубым вопросом и ее насмешливо мечтательным пояснением:
— Кроме того, что любовались соснами?.. Лес здесь действительно красив…
Она затянулась дымом, глубоко, по-мужски, и сразу сожгла половину сигареты, отчего серая шапка, не выдержав собственной тяжести, оторвалась и пылью обрушилась вниз на бежевую куртку.
— Прощалась… — с раздражением ответила Найгоф, стряхивая с подола пепел. Теперь уже не было в ее тоне ни грусти, ни разочарования. Была только досада…
— С кем?
— Слушайте, вы работающие без перчаток! Не все можно трогать голыми руками. Есть вещи неосязаемые… Есть, наконец, святыни! — Кажется, она искренне возмущалась. Обида вспыхнула в ее глазах и горела там какие-то секунды. Это были прекрасные, хотя и короткие мгновения. Стоявшие перед ней мужчины устыдились собственной жестокости — ведь касаться человеческой святыни жестоко! Но и, для них и для нее эти секунды были только игрой, великолепной игрой, которая доставляет удовольствие, если исполнена талантливо. Найгоф делала все мастерски, настолько мастерски, что исчезала линия целенаправленности, звучала лишь естественная боль души.
Четверо, а на поляне сейчас было четверо, отметили удачу. В том числе и сама Найгоф. Но в следующие секунды она поняла, что достигла немногого. Только третий, почти юноша, выразил на своем лице тревогу и сочувствие. Над бровями легли темные складки, и губы плаксиво сжались. О, если бы он был один здесь!
— В понедельник, пятнадцатого октября, вы тоже прощались? — спросил первый.
Она бросила окурок, предварительно притушив его пальцем. Бросила и оттолкнулась от сосны, словно она холодила ей спину.
— Да.
— И четвертого октября?
— Да.
Она догадалась — за ней следят давно, возможно, с первого дня. Все зафиксировано, уточнено, приведено в систему. Она стояла перед ними, или вернее в центре круга, который создался в ее представлении, хотя контрразведчики и группировались в стороне, на той тропинке, что вела к «фольксвагену», не пытаясь оцепить задержанную. Стояла, утопив руки в карманы, смотрела прищуренными серыми глазами в их лица и отвечала на все, что ее спрашивали, одним словом:
— Да.
— Эту отметину на сосне вы сделали? Не сейчас, много лет назад?
— Да.
— Вы фотографировали ее двадцать второго сентября?
— Да.
— Да! Да! Да!
Это она говорила уже в кабинете, куда привезли ее контрразведчики.
Перед ней не было уже этих простых, бесцветных парней, играющих роль детективов. Не было юноши с руками художника и музыканта. Последний раз она встретилась с ним взглядом, когда распахнулась дверца машины — он распахнул ее — и фрау Найгоф предложили выйти. Юноша посмотрел на нее внимательно и удивленно, почему-то удивленно. Она запомнила этот взгляд и самого юношу, хотя ей вовсе не следовало его запоминать. Незачем! Подобные люди не играли никакой роли в ее жизни, контрастной и витиеватой, заполненной тысячами встреч и расставаний, долгой и короткой: долгой потому, что слишком много пришлось пережить, и короткой оттого, что радостей в ней было мало. Очень мало…