Берлинское кольцо - Эдуард Арбенов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все шло хорошо, если не считать моих личных неприятностей. Я называю их неприятностями, хотя они тогда едва не повергли меня наземь. Вы понимаете, человек должен в кого-то верить и в него должны верить. Иначе он не устоит. Мы жили верой. Это может показаться преувеличением. Но когда сидишь пять-десять лет в концлагере, когда мир удален от тебя, превратился в условное понятие свободы, в какое-то светлое пламя, вера необходима человеку, она почти равна самой жизни. Я верил в своего сына… Он предал меня. Не удивляйтесь громкому слову. Предал. По-человечески, отказался от отца. Потом мне сказали, что его принудили, что трудно юноше оказаться вне общества, какое бы оно ни было, трудно быть без друзей. Его называли сыном врага нации, врага отечества. И он отверг меня. Пошел с теми, против кого я боролся. Орал песни, жег факелы. И даже целовал ступени, на которых стоял Адольф, этот обольститель юных душ и кумир фанатиков.
От меня это скрывали. Долго скрывали товарищи, боясь смертельно ранить. Но измена не та тайна, от которой следует оберегать сердца. И я узнал… Как раз в те дни.
Лучше бы сын умер, погиб на фронте — я не знаю, что еще случается с людьми. Но это… И мне надо было стоять, твердо стоять. После пяти лет лагеря… Впрочем, это личное — у каждого есть дети и они не всегда следуют путем родителей, чаще не следуют… Но это больно… Очень больно.
Ваш друг шел моей дорогой, не пугайтесь отождествления, я имею в виду дорогу борьбы и протеста вообще… Не буквальное совпадение тропы. И он нуждался в моей помощи, хотя и не сознавал еще этого.
Вы знаете, что я решил тогда? Нет, не знаете, и никто не знает. Мои руки были почти незаменимы для Крамера — тогда незаменимы. Лежали горы документов, и их следовало перевести на металл. Мне пришла в голову мысль научить Исламбека своему искусству, заставить его в конце концов владеть инструментом, как я. И когда он нащупает штрих, уйти самому. Уйти, чтобы он стал нужным, стал единственным, чтобы без него взвыл Крамер.
Как уйти, вы спрашиваете? Физически. Я хотел сжечь руки. Да, сжечь… Без рук нет гравера, нет Оскара Грюнбаха… Вообще ничего нет…
Сейчас это кажется страшным. Не скрою, мне жаль своих рук, даже теперь, когда они стары. Все-таки руки, и я их люблю. Тогда это не казалось ни ужасным, ни трагическим. Это было необходимо…
Я стал учить его. Учить самым суровым, жестоким методом: не давал отдыхать, не давал спать. Крамер хвалил нас, радовался тому, что появляется еще один гравер. Нам стали выдавать по брикетику концентратов для поддержания сил. Вы думаете, в лагере только били, морили голодом или расстреливали. Там было все сложнее и страшнее — там эксплуатировали человеческие инстинкты и потребности. Желудок был главным союзником наших хозяев, и он часто, очень часто оказывал им помощь в борьбе с людьми. Ну, да это старая истина.
Я возвращаюсь к Исламбеку. Мне казалось, что ученик мой не слишком прилежен, если и старался иногда, то только ради того, чтобы угодить мне, отблагодарить, что ли. И когда я сердился, он хлопал меня по плечу и говорил примирительно:
— Понимаю, пусть Крамер думает, что мы готовы отдать жизнь во имя благополучия фюрера серной кислоты…
Да, он не знал и не хотел знать о нависшей опасности и считал мою затею лишь удачной ширмой, хитрой уловкой, чем-то временным, предназначенным для тактического отступления.
Однажды Исламбека сняли с работы. Пришел обершарфюрер — был такой щупленький, кривой на один глаз эсэсовец при коменданте лагеря — и потребовал моего ученика. Крамер, конечно, запротестовал. Нашу работу никто не имел права прерывать, ибо это была важная и строго секретная работа, мы находились на территории Фриденталя и подчинялись только шестому отделу Главного управления имперской безопасности. Но обершарфюрер ткнул под нос Крамеру какую-то бумажку, и тот отступил.
Я напугался. Кроме меня, здесь никто не знал о списке Баумкеттера и о том, что в нем значился Исламбек. Первое, что пришло мне на ум, это предупредить как-то моего ученика. И я кинулся к нему, будто хотел отобрать инструмент и резиновые перчатки, но Исламбек взглядом остановил меня, дал понять, что беспокоиться нечего.
Боже, ничего, ничего не знал парень. Счастливец: ведь легче умереть внезапно, не ожидая, не готовясь, не испытывая мучительного приближения к роковому концу.
В небольшом помещении с двумя решетчатыми окнами во двор, хозяйственный двор: там стояли тележки, катки, небольшой трактор с прицепом и огромная цистерна для воды — Исламбека ждал Ольшер. Комендант ушел, оставив гауптштурмфюрера наедине с заключенным. Так потребовал гауптштурмфюрер.
Когда ввели Исламбека, осунувшийся, бледный, с воспаленными глазами Ольшер глянул настороженно на заключенного, на секунду оживился и снова померк. Заключенный не вызвал у него того чувства надежды, во имя которого он, собственно, и приехал в Заксенхаузен. Саид был жалким в своем лагерном одеянии, исхудалый донельзя, тень человека — не противник, не существо, способное быть полезным начальнику «Тюркостштелле».
Получив вызов, Ольшер уловил какую-то угрозу в тоне, в словах, начертанных на листке бумаги, и надеялся встретить дерзкого, смелого человека. А перед ним — проситель. На что еще, кроме просьбы, способен этот поверженный в прах туркестанец.
Заложив ногу за ногу, откинувшись на спинку грубого, обтертого неведомо кем, стула, Ольшер смотрел с досадой на стоящего у порога Исламбека к ждал. Ждал мольбы, унижения, лести. И от сознания того, что он ошибся, что напрасно ехал в этот холодный, вонючий лагерь и вынужден выслушивать стон несчастного, все внутри у Ольшера сжалось в каком-то тупом отвращении и к окружающему и к самому себе. Он увидел отчетливо, почти зримо свое собственное унижение.
— Ну, говорите, только короче, — бросил он Саиду.
Саид все еще стоял у порога, ждал приглашения сесть или хотя бы разрешения приблизиться. Услышав «ну!», он понял, что гауптштурмфюрер не собирается говорить «на равных», и шагнул сам к столу.
Ольшер боялся смертельно белых глаз, устремленных на него с мольбой. Крика исступленного боялся. Поэтому, заглушив заранее в себе все способное почувствовать человеческое и откликнуться на него, отвернулся к окну и стал с безразличием смотреть на тележки и цистерну, выпятившую огромное белое брюхо перед самыми решетками. Он не услышал крика — не прозвучал исступленный крик. Прозвучали шаги. Довольно твердые. Заскрипел деревянный стул, такой же, как у Ольшера, — на него сел человек. Заключенный.
— Я должен сделать заявление, представляющее интерес для Главного управления СС…
Не просит, — удивился и даже чуточку обрадовался Ольшер, — значит, что-то в ном есть. Но что?
— Вы повторяетесь, милый мой, а у меня нет ни времени, ни желания выслушивать уже известное.
Да, вступление Исламбека было уже приведено в записке. Но он повторил не для того, чтобы напомнить Ольшеру о ней, а для того, чтобы подчеркнуть важность предстоящего разговора. Теперь можно было приблизить к тайне и самого гауптштурмфюрера.
— …интерес для начальника «Тюркостштелле».
Ольшер почувствовал, как сердца коснулся холодок. Коснулся и остался там, порождая тревогу. Он уже не мог смотреть на повозки и катки за окном, а белое брюхо цистерны его просто раздражало. И отвернуться не мог — пришлось бы встретиться взглядом с заключенным, увидеть прежде, чем пала необходимость, наглые, хищные глаза шантажиста. Так представлял себе сейчас Исламбека гауптштурмфюрер. Поэтому лучше остаться за окном, в хозяйственном дворе, и созерцать эту идиотскую белую цистерну.
— Так что же? — не торопясь, словно его вовсе не трогал намек заключенного, а лишь вынуждала необходимость, спросил Ольшер.
— Я имею в виду события на Берлинер ринге, — выдал еще кусочек тайны Исламбек. Кусочек этот должен был тронуть начальника «Тюркостштелле». Больно тронуть.
Не тронул. Ольшер продолжал строить равнодушие.
— Какое событие?
— Вы знаете о нем больше, чем я…
— В таком случае, наш разговор излишен.
Он даже поднялся, этот невозмутимый Ольшер, во всяком случае, сделал попытку оторваться от своего грязного, затертого стула. Надо было остановить Ольшера.
— Исламбек убит!
Это остановило гауптштурмфюрера. Он вернулся в прежнее состояние. И равнодушие тоже вернулось, а может быть, оно и не покидало его.
— Зачем напоминать о вещах, известных всем!
Конечно, все это известно Ольшеру, но почему оно известно заключенному Заксенхаузена. Не задумался над этим господин гауптман?
— Убит ваш Исламбек, — подчеркнул Саид свою осведомленность и одновременно отметил причастность начальника «Восточного отдела» к истории на Берлинском кольце, — Исламбек, которого вы создали по моему подобию.