Красное колесо. Узел IV. Апрель Семнадцатого - Александр Солженицын
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да я только и успокаиваюсь, когда тебя не вижу. Меня эти твои взлёты и срывы...
— Ничего! — восклицала победно. — Станешь человечней к страданиям других! У тебя сейчас — полоса удачи, ты снова вознёсся, и не видишь вокруг ничего!
Алина как будто прислушивалась, что делается в ней самой. И предупредила, опасно пожигая глазами:
— Во мне поднимаются чёрные силы!
— А ты — борись с ними.
Отвечала горячим взглядом (вся там внутри, прислушиваясь):
— Они могут оказаться сильней меня!
Нет, этим сценам — не будет конца никогда, уже видно. Не отвечая, обошёл обеденный стол, чтоб иначе пройти к двери.
Но и Алина туда успела — и снова заграждала ему проход. Угрозным взглядом искала его глаз:
— Жизнью — я теперь совсем не дорожу. И даже я мечтаю, чтоб эта горькая весна стала последней весной моей жизни! Ты нанёс мне удар, после которого мне уже не подняться...
— Очнись, Алина, что ты... что мы... В какое время...
Но она не очнулась, и не запнулась, а ещё резче вскинула красивую голову на истончавшей шее:
— Ты всё мыслишь мировыми категориями. Но когда гибнет единственная душа — это всё равно, что гибнет весь мир. Для меня моя гибель — и есть гибель всей вселенной! А ты, самый близкий человек, отказываешься протянуть руку помощи.
Вот эта её рука помощи, её рука — за помощью, опять ощутительно хватала за сердце. Да разве он не протянул?
Да что ж он мог больше?
Шагал в штаб, на ходу стараясь умериться.
Что ж он мог больше?
Он — потушил, всё. Он — вернулся. Что ещё?
Себя самого. Живого. Неужели мало?
Он думал — вот то самое трудное. Нет, самое трудное только теперь началось.
Теперь нужно долгим беспросветным волоком вытаскивать нашу жизнь.
А она — не приняла мира. Терпеливого мира.
Ей — нужно безграничное восхищение.
Но откуда его теперь взять?
С недоумением вспоминал, но не мог ясно вызвать ту давнюю тамбовскую неделю: да почему он вздумал жениться именно на Алине? да зачем же он ей навязывался, ещё так стремительно?
Подходил к штабу. Боже, сколько сил выматывает. Эта тягомотина, своим настойчивым чадом, приносит душе расстройство, сказать — не поверят, едва ли не горше общероссийского. Непроглядство.
________________________А у Алексеева и Деникина было сегодня же совещание с приехавшими министрами, Милюковым и Шингарёвым. (Утром с Андрей Иванычем поздоровались тепло.)
И именно потому, что те заседали весь день, неторопливо, не поверили Марков с Воротынцевым, когда пришёл дежурный от аппаратов и, заминаясь, передал слух из Петрограда от такого же дежурного при аппарате довмина: будто Гучков — уходит? подал в отставку?..
Не может быть!?
Сильно заволновались оба.
А — почему не может быть? Только вот потому, что начальство вполне спокойно, такие события не так объявляются?
А то ведь... Воротынцев высказал, что Гучков, умный человек, понимает же: из его министерствования ничего не вышло. И даже раньше мог отставиться.
Да вот: Корнилов же ушёл с Петроградского округа, сегодня официально подтвердилось. Одно с другим и связано?
— Но это — кошмар! — уже сидеть не мог Марков, вскочил. — Как он ни слаб, но если и он бросает? Да кто ж сейчас справится другой?!
А Воротынцева — холодное сознание наполнило. И он — не вскочил, а глубже ушёл в стул. Только закурил.
— А я считаю: это — важный, нужный, выразительный жест. В этом правительстве и никто не справится. Смотрите, как они растерялись на прошлой неделе. И непохоже, чтоб научились в те дни.
Событие — огромное. Не сразу вмещается.
Огромное. Но, сколько можно охватывая: не в нём беда.
— С этим правительством, Сергей Леонидыч, мы пропадём. Надо самим — что-то делать, и скорей.
И Марков, который недавно вот столько спорил, не соглашался же, — прошёл по диагонали из угла в угол, из угла в угол, двумя ладонями медленно протянул по лицу, как умылся, — ив угол же стал спиною, как уже прижатый к последней черте.
— Ну что ж, — сказал. — Наверное — да. Наверно — нам с ними нет пути.
Серебряное плетенье генеральских широких погонов с крупными звёздами. Георгиевские кресты у горла и у сердца. Дугой на груди генштабистские аксельбанты.
Но как ни промахивался Гучков, а всё-таки пока он стоял — был в правительстве стержень. Ещё можно было хоть немного надеяться.
— Только борьба будет, — теперь увиделось Воротынцеву, — ещё в худшей расстановке, чем мы думали вчера.
А Марков, всё так же припёртый в угол, призакинул голову — и навстречу тому, ещё не видимому зареву:
— Я — солдат по рождению, по натуре, по образованию, и что б они там в обществе ни мудрили — я знаю, что Армию — не отдам Совету! Как бы ни были наши шансы малы — не поверю, чтобы великий народ мог так бесславно и так быстро пасть. Пути спасения — должны быть.
137
Когда посылали делегацию из 11-й армии в Питер — узнать, как там и что делается, — никому и в голову не вступало, что они тут засядут в главном Белом зале как судьи, а перед ними как по верёвочке будут проходить все министры и оправдываться. Но Горовой это понял для себя не как высокую честь, а как непривычную работу, за которую в корпусе с него спросят: там в окопах сидят ребята — им Питера не видно, всё в тумане. Шлют доведаться: как рабочие? — по скольку часов работают? сколько вырабатывают и сколько получают? говорят — отлынивают, так коли можно — навести с ними порядок. Потом — белобилетники: добиться полной их проверки, и метлой на фронт, кто укрывается. Ещё и рабочих на заводах проверять: какие до войны вступлены — пусть там, а какие уже с войны — значит прячутся, всех на фронт! И по всем запасным полкам прочистить: офицеры ли, солдаты, кто досе на передовых позициях не был — всех сюда! Потом с дезертирами: надо ж им железный предел положить, гнать сюда, альбо судить, — а что ж нам за них отдуваться, тогда и мы тронемся? Ещё, говорят, военнопленных у нас дюже распустили, что немцев, что австрияков, вольно содержатся, промеж наших баб живут как дома, — нам тогда сидеть тут скрубно, а ещё и работу перебирают, морды наеденные. Ну а превыше всего: как же из войны выбраться? как её кончить, треклятую? И — кого армии слушать: одни приказы от генералов, другие от Совета? А в том Совете, говорят, одни питерские тыловые засели, а от боевых армий нет никого, — так с какой совестью они нами могут управлять?
Фрол Горовой и никогда не был камнем лежачим, под который не течёт, но всегда горячо поворачивался. И тут — к месту его выбрали. Он уже не первую неделю задумывался, что от старого строя к новому пока удобрилось не слишком многое, а то и — хуже пошло. И ежели раньше обо всём царь должон был думать, а нам заботушки мало, — так теперь слишком непонятно: думает ли вообще кто? и — те ли люди думают? Теперь такое время настало, что если сами быстро не возьмёмся, так и в провал всё прогрохаем, и самих себя. И решимо поехал Горовой в Питер — искать, где ж оно, верное. И нежданно попал в этот главный думский зал. (А повидал один день, как сами думские заседали: ох, неладно у них, сильно они с места сшиблены, и нами уже никак не управят, на них не надёжа.)
Собралось фронтовых делегатов, от разных армий, сразу человек за полтораста, все рядом сели и опознавались тут на ходу. Были тут и щелкопёры, кто и в окопах не сидел, а затесался вот. Но больше подобрались ребята дельные, не столько торопились языком чесать, сколько слушать, и друг со другом сознакамливались и между собой столковывались, что в этом мудром Питере делать. Хотя делегаты были вроде себе хозяева, и сами же председателя выбирали и помощников ему, — а веденье собранья всё время как-то уплывало из их рук, а выходили один за другим сильно бойкие от Совета и обо всём говорили как о готовом. И на заводы, мол, идти нечего, там уже всё проверено, рабочие не виноваты в ослабленьи работ, а виноваты хозяева, не озаботясь о достаточном сырье и топливе. И белобилетники, мол, тоже будут проверяться, это дело не быстрое. И к военнопленным не надо зверства, это наши интернациональные пролетарии.
Но и Горовой знал себя бойким и звонголосым, его всегда все слушали, — и тут он стал с места голос подавать в опровержение, так и его узнавали, и он других. Однако два раза он требовал принять железное постановление против дезертиров — а из Совета как-то отводили, подождём.
Мы — ещё слишком простые, какой-то хватки у нас нет. Выйдет наш: „Братцы, дорогие! Мы друг друга понимаем...” — и самые самодельные слова. И правда понимаем — вот это верно! это наше! — а до последнего дела никак не дотянем.
Или выступил один, полез туда, на вышку, с котомкой, — это же зачем?
— Поклон от товарищей в окопах! благодарим всех передовых борцов за добытую свободу. Не знаю, правильно ли рассуживаю своим тёмным умом. А нельзя ли нам по телеграфу прямо обратиться в берлинский совет рабочих и солдатских депутатов? Мы в окопах толковали, как и нам принять участие во всенародном деле. И вот: в этом мешке все наши кровью добытые награды, себе не оставил никто. Мы отдаём их с нерушимой клятвой положить нашу жизнь за свободу.